Аполлон сказал на это:
— Не он, так другой бы нашелся.
— Нет, не-ет, брат! — покрутил головой Курутин. — Чтобы Сибирь, — тогда это большую отчаянность надо было иметь. Э-эх, время это я помню, когда самый разрух начался. Кто тогда только животом вперед не лез? Однако мало кто из них удержался. Ну, какая такая особая должность артельщика, ну, одним словом, который баталеру помощник, продукты покупает? Так, — ничтожная. Однако деньги, конечно, всегда на руках. Показывалось это многим тоже лестно. Вот был у нас такой один матрос, Ратушкин его фамилия была, и тоже речи мог говорить. Все об чем же? Об тех, какие продовольствием заведуют, что все они шкуры и, понятно, сукины дети, матросов грабили, а сами жирели-наживались на народных деньгах, а между прочим в каждой копейке должны давать товарищам отчет, прочее, подобное. Ну, раз так говорил, другой, третий, — мы промеж себя выносим решение: «Давай Ратушкина к этому делу приставим: этот, видать, не подкачает». Вот, стало быть, Ратушкину препоручили. И что же ты думаешь? Человек даже двух дней на должности не продержался, — в первый же день своровал и попал на тайные глаза. Известно, борщ матросский — он катыком тогда заправлялся, — чем сейчас, не знаю. Вот Ратушкин пошел катык для борща покупать. Надо было двадцать фунтов, а он десять купил. А матрос тогда один наш в лавочке был, в темном уголышке за другими стоял и всю эту картину видел. Кушают матросы борщ, — что-то им показывается он безовкусный. А тот самый матрос, какого Ратушкин не доглядел в лавочке, взял да и поднялся: «Так было дело, товарищи: десять фунтов катыку было куплено, вот почему борщ безовкусный». Сейчас к Ратушкину все. Тот божится-клянется: «Полпуда взял. Хотите в лавочке справиться, поедем!» Ну, правду сказать, матросы тогда очень любили на берег ездить. Взяли катер, поехали и Ратушкина взяли, конечно. И этот матрос, какой на него показание свое, — он тоже. Приходят в лавку. «Сколько этот вот товарищ катыку тут у вас покупал?» — «Десять фунтов». — «Ага! та-ак! А нам же двадцать надо было, — так вот давайте еще десять». Грек еще десять фунтов отвесил. Тут матросы Ратушкина схватили. Руки ему назад закрутили, завязали, и давай его катыком с самой головы до ног мазать! Прямо, как ощекатурили малого.
Панасюк отозвался густо:
— Так и надо! Не воруй! Вот!
— Кар-ти-на для детского возраста! — заулыбался Аполлон.
— Намазали его таким манером, а потом по улицам повели, по самым в Севастополе главным: по Нахимовской, по Екатерининской, по Офицерской. А Ратушкин — он уже пять лет в Севастополе служил. Сколько барышень знакомых за пять лет матрос приобресть в состоянии! Прямо полгорода! То одна встренется, руками плеснет, то другая встренется, — шарахнется. А с Ратушкина катык аж капает отовсюду, а на груди у него табличка такая: «Вор!». Вот мне бы узнать, отучился он после этого от воровства или же еще пуще начал? Только я уж его больше что-то не видал: конечно, после срамоты такой он, не иначе, из Севастополя куда подальше подался. Да ведь и меня тоже выбрали раз, только меня уж по другой части, не по денежной. И разве же я сам набивался, как этот Ратушкин? Я всегда за других ховался, а наперед никогда не лез. А только действительно: случай один такой был, что я на учении раз вызвался сам, — это еще при старом режиме было. Людей расставить надо было округ судна. Все запутались, как бараны, а я выскочил: «Господин боцман! Дозвольте, я расставлю». И, конечно, расставил всех в лучшем виде. Вахтенный начальник, лейтенант, зовет меня: «Ты что, Курутин, видать, раньше матросом речным на пароходе служил?» — «Никак нет, — говорю, — рыбальством с детства занимался». — «Ну, — говорит, — молодец! Учи их, дураков, говорит!» С этого и пошло потом: чуть что, сейчас: «Курутин, иди сюда!» А как свобода вышла, меня на паровой катер старшиною выбирают, — ведь это что! Я это слышу — кричат по судну: «Курутин, Курутин!» А сам себе думаю: «Это опять, должно, чтоб я за других что-нибудь делал, что мне уж надоело даже. Дай-ка сховаюсь в трюм». Ушел в трюм, ан не унимаются — кричат, свистят: «Эй, Курутин!» Ничего не поделаешь, когда такое дело: надо вылезать. А сам весь, как сатана, углем выпачкался. Вылезаю на палубу, а там: «Куды тебя черти девали, что цельный час тебя ищем? Иди, тебя судовой комитет старшиной выбрал на катер паровой». Я иду, какой есть. Прихожу. «Товарищи, — говорю, — я этому делу не обучался, как катером паровым управлять. Тут, в бухте, судов всяких мало ли, и стоят и ходят! Смело могу несчастье большое сделать: возьму на катер пятьдесят-шестьдесят человек, наткнусь на такой же катер или даже на пароход напорюсь, вот и конец; и сам пропаду и людей загублю совсем безвинных». А мичман был председатель. «Ничего, — говорит, — товарищ! Научитесь!» Одним словом, и все тут кричат: «Выбрали тебя — и шабаш! Отказываться не смеешь!» А нужно было трех старшин на катер. Еще, слышу, выбрали Рябко, из Очакова он родом был, тоже смолоду рыбалил, потом еще одного, того не помню, кто именно. Вот хорошо. Я говорю всем: «Когда такое дело, то я согласен, если только старый старшина меня обучать будет». Тот, конечно, говорит: «С моим удовольствием! Так что даже две недели обучать могу». И что же ты скажешь? На другой же день, смотрю, одевается наш старшина — и на берег. Только мы его и видели! Вот тебе, думаю, «обучил»! А не больше прошло часу после этого, слышу по судну крики: «Старшину на катер! Кто старшиной выбран? На катер!» Куда, к черту! Как кинусь я в трюм, за бочки там сховался, в уголышке, сижу. Сначала, конечно, ничего там не видно было, потом глаза привыкли, кое-что разбирать стали. Ну, только, там слышу, все кричат наверху и ногами топочут-бегают. И уж явственно слышно мне стало: «Ку-ру-тин! Ку-ру-тин так и так и этак…» Думаю: «Ничего! Пускай Рябко за меня». Гляжу, кто-то еще в трюм лезет, — значит, меня ищут. А у меня уж глаза привыкши. Смотрю, — это Рябко. Крадется-крадется, как все одно кошка до птички, и в другой угол сел. Ох, и зло же меня на него взяло! А почему зло? Я-то хоть отказывался, а он с первого слова согласие свое дал. Подполз я к нему, — хлоп его по шее! Он вскочил: «Ой! Кто такой тут?» — «Как же это ты, — говорю, — сволочь такая, прячешься теперь?» — «Это ты, Курутин?» — «А то, — говорю, — кто же?» — «А ты чего же дерешься, так и так и этак!..» Ну, одним словом, поругались. А там, наверху, шум поднялся несудом. Давай выходить оба, потому, видим, и третьего нашего старшины нет, должно быть. Вышли. Ну, нас, конечно, обоих заматюкали со всех сторон и в морды кулаками тычут: «Садись на руль, черти!» Я говорю: «Не сяду! Я людей топить не хочу». Ну, тут мичман один: «Ничего! Я с вами сяду». — «Ну, — говорю, — тогда вы и отвечайте в случае чего, как я сроду веков катером не правил». Вот поехали. А в бухте — прямо сущая каша в котле кипит: катера кругом, миноноски, моторы, а я к барже одной приставать должен. Смотрю на нее — вот сейчас ее видел, а вот сейчас ее нет, до того у меня в глазах туман, и дрожь меня бьет во всем теле. Потом гляжу; вот она, проклятая, баржа-то эта, на которой нам надо, — кажись, так было, — амуницию получать. Хорошо, думаю, доехал без авариев. Сейчас я машину остановлю и руль поставлю. Командую: «Стоп, машина!» Машина стала, а катер руля не слушается и прямо на баржу прет. Спасибо, я все-таки далеко машину остановил, а то бы конец сущий! Все-таки он ее, баржу, катер мой ударил носом в борт, и все ребята мои, кто стоял, хлоп с ног, и с меня фуражка слетела, а оттуда, с баржи, человек в испуге: «Товарищи, что же вы так сурьезно? Как теперь все народное, пожалеть и баржу требуется». Прямо, смех и грех! А я говорю: «Вот видели, товарищи, кого вы старшиной выбрали!» Ну, конечно, слова нет, были и из матросов которые в лучшем виде командовать стали, — вот хотя бы того Мокроусова взять, какой у нас тут в лесах с зелеными спротив Врангеля сражался. А так я что-то много не помню кроме. Упустили мы тогда Колчака одного, а этот Колчак, оказалось, зла все-таки много наделал.
Аполлон, который был постарше Курутина лет на пятнадцать, побелесее его, покурносее и с совершенно лысой головою, хитро прищурился и заговорил: