— Ка-кой цинк ты назвал?
— Хлористый… Тридцать пять граммов, — понимаешь? Одного тридцать пять, другого, третьего, — уж забыл чего, — и ведь как действует!.. Хлористый цинк этот, его года на два хватает… А тут есть у нас Коротков Евсей, тоже плотник, теперь уж он дюже старый, — тоже вот, как с вами, вместе работали… Идем с работы, — а он же старый, — ворчит мне в ухо: «Ты, грит, лектрическим светом занимаешься, а над просветами должей меня провозился!..» А он — подслепый: раз сумерклось, — шабаш, — вроде куриная слепота у него… А зле дома его — яма: для столба телефонного выкопана или так зачем… Вот я иду с ним да на яму эту потрафляю… А он, знай, свое: «Ты же, говорит, и когда пьешь, примерно, так ты же пей с толком… Я, говорит, и сам всю жизнь пью, а только я пьяный никогда ще не валялся!» И только это выговорил, — в яму!.. А тут жена его зле дому… «Бери, говорю, мужа свово, должно, крепко-дюже пьяный!» Ух, он же тогда и расшибся!.. Пришлось нам его с бабой на себе тащить… Ден пять пролежал, — с места не вставал…
— А ты же хотел насчет черешни своей, — грустно напомнил ему Лука, все еще дуя на свой палец, укушенный полуосою.
— Ну, а я ж тебе о чем же? — удивился Алексей. — И я же тебе об Петьке Рыбасове… Он, Петька, мальчишка уважительный очень был… Куда его послать, что принесть, это он сбегает, слова не говоря… И собой ничего был… Так ему уж годов двенадцать, должно, сполнилось… Корпус справный, и с лица тоже… Или уж я привык к нему? Да нет, безобразным никто не звал… Только шишка с орех, — вроде как кила, — желвак такой на шее… С орех волоцкий. Ну желвак и желвак, — пусть… Что ему, замуж выходить? А мать же его, мальчишки этого, в больницу служить поступила, а как белый халат надела, — отступись, не подходи! «Ти-ти-ти, ти-ти-ти, — так и поет щеглом. — Операцию, операцию!..» А у ней же еще двое ребят, — ну, те девчонки… А я ей даже говорю: «Кабы прежнее время, я бы его к себе по плотницкому делу взял…» Ну, конечно, теперь уж не возьму, — теперь учеников брать не полагается, а откуда мастера новые возьмутся, как мы, старики, подохнем, этого нам не говорят… Опе-ра-ци-ю!.. Дюже крепко умна стала! «Ти-ти-ти, ти-ти-ти…» А черешню, ее у нас скворцы одолевают… Чуть они поспевать, — тут и скворцы поспели… Чем свет прилетят стаей, — в пять минут всю дерево оболванят, — только косточки одни болтаются, а листья все одно кровью попрысканы… Тут уж не зевай, — чем свет выходи, смотри… А у меня ж сорт был крупный, красивый, называемое «бычье сердце»… Стемна красная… Вот я четвертого дня чем свет встал, смотрю, а на черешне вместо скворцов Петька Рыбасов сидит. Тут в картуз рвет-поспешает, тут трудится!.. Я ему: «Ты же, стервец этакий!.. А ну-ка, слазь!.. А ну-ка я тебя ремнем!..» Слез он, сам мне картуз протягивает: «Дяденька Алексей! Дяденька Алексей!..» Одним словом, отмолился… А я ему: «Ты бы, говорю, у меня попросил лучше: — Дяденька Алексей! Дай черешни!.. — Я бы тебе, слова не говоря, дал… А теперь, раз ты такой воришка оказался, то и картуза ты не получишь!» Ну, он пошел, и так что день целый мне на глаза не попадался. На другой день является: «Картуз дай!» — На тебе картуз! — Отдаю, ни слова не говоря… А он шишку свою рукой трогает: «Меня, говорит, нонче резать в больнице будут…» — Ну что же, говорю, пущай, ежель мать твоя стала такая крепко умная… — «А ты же мне, говорит, обещал черешен дать, ежель я попрошу… Я, говорит, рвал, действительно, а съесть я ни одной не поспел». — А я ему на это, конечно: — А ремня не хочешь? Ишь ты, черешней ему! А за вухи к матери отведу, — не хочешь?.. Ты же мне, лазявши, две ветки обломал, дерево попортил!.. — Ну, он пошел, а сам невеселый… А у нас тут старых докторов-то их не осталось, — все пошла молодежь, неуки… Эх, доктор был раньше Молчанов, — вот кого одобряли! Бывалыча, куда бы ни позвали, хоть к бедному, хоть к богатому, — без сороковки из дому не выходил… Войдет в дом, — он сначала сороковку из кармана на стол… Нальет, выпьет, аж потом только глазами лупает: «Где больной? Давайте его сюда!..» Вот раз так-то его позвали, — пришел, выпил сороковку… «Давайте больного!» Говорят: — К больному подойтить надо… Он тоже вот так-то, как вы, — пил-пил, да теперь трое суток сидит не разгибается… Только молоком его поим… — Подходит доктор Молчанов: «Что-о, брат! Залил в печенку?.. Теперь же у тебя кишка, как бумага папиросная… Ни боже мой, тебе такого кусочка хлебца нельзя!.. На-ка, вот пилюльку одну проглоти: сам такие от пьянства принимаю…» Проглотил малый, — и что же ты скажешь? На наших глазах разгибаться стал!.. Эх, до чего же был доктор знаменитый!.. А эти теперь что?.. Мальчишка пошел вроде бы пустяк сделать, а его там зарезали: жилу какую-то сонную перерезали, — кровь и пошла винтом!.. Туды-сюды, метались, как кошки, а мальчишка кровью истек!.. Как я про это услышал вчера, пришел, — у меня на глазах аж слезы… Что же это вышло, — до чего же я-то зверь стал, что раз мальчишка у меня перед смертью черешни попросил, а я ему взял да не дал!.. Сущий я после этого азият стал! Перед смертью мальчишка, а я ему чепухи пожалел! Вот посмотрел я на ту черешню тогда да говорю жинке еврей: «Когда такое дело, — вынеси мне пилу двухручную, я ее сейчас долой!.. Полное право имею, раз она в моем дворе, а чтобы мне через нее зверем быть, да чтобы воров через нее делать, — не надо… Другой бы и не хотел, да у него нет возможности, понимаешь? Терпенья к ягоде нет!.. Давай, жинка, ее лучше от греха спилим!..» Ну, баба моя было на дыбошки. А я ей кричу: «Хочешь живая остаться, бери за тот край, пили!.. Пили, а то изуродую!» Ну, она после этого пилу бросила да бежать!.. Я уж тогда этой плотницкой своей спилил ее, ягоды обобрал, топором ее порубал, в кучку склал, — нехай сохнет, — осенью спалим… Жинка ругается, а я ей одно свое: «Когда раз народ такой округ нас живет, что без того он не может, чтоб на черешню не залезть!.. Глазки у него маленькие, а он весь свет норовит обворовать-ограбить!.. Зле такого народу живешь, напоказ ничем как есть не выставляйся, а подальше ховай!..» И когда ж у нас те воры переведутся?.. Будет у нас когда такое время?..
Алексей приподнял кепку и почесал лоб, потом поднялся и сам.
Кончился обеденный отдых, — нужно было снова начинать выстругивать филенки для дверей.
Максим, наскоро разрезав пополам еще двух ос, сложил свой ножичек, вздохнул и сказал задумчиво:
— Али пойтить опростаться?
И когда он вышел из двери балагана, а за ним заковылял Лука на деревяшке, Алексей внимательно поглядел на ящик новых трехдюймовых гвоздей, стоящий под верстаком, потом еще внимательнее на сквозящие стены балагана, кашлянул и, решительно запустив правую руку в ящик, набрал гвоздей сколько могла держать рука и, отвернув фартук справа, проворно высыпал их в карман широких штанов… Потом он зевнул, еще раз оглядел обшивку балагана и, не желая терять ни секунды, запустил в ящик левую руку, отвернул левую полу фартука и уверенно высыпал гвозди в левый карман.
Крым, Алушта.
Сентябрь 28 г.
Блистательная жизнь*
I
До четырех лет он совсем почему-то не говорил, и первое слово, которое он твердо усвоил и вполне правильно произнес, так же как твердо говорили его отец и мать, содержатели маленькой пивной, было: «Откубрить». Можно было думать, судя по такому началу, что из него выйдет горький пьяница, но нет, не пьяница, а совсем напротив, вышел из него трезвейший и рассудительный человек.
Даже и женился он, имея тридцать два года от роду, только тогда, когда очень дешево, по случаю, приобрел небольшой домик на окраине города: иначе куда же было ввести жену как хозяйку? Говорили, что, кроме домашней рухляди, он и приданого за нею никакого не взял, и этому можно было поверить.
Служба у него была хотя и в частной страховой конторе, но прочная, и казалось бы, причин для беспокойства не появлялось, однако странный человек этот всегда имел необычайно озабоченный вид и не улыбался: может быть, не умел делать этого и в детстве.