Разглядывая тетради в зеленых и синих обложках, Семеныч был чрезвычайно оживлен. Если бы он умел говорить так красно и без передышки, как Стопневич, он и здесь рассказал бы подробно, как заходили к ним, трем старикам, на дачу, бывшую Алафузова, в одну ночь мужчина, в другую женщина и как на поверку оказались они кто же? Кон-тра-бан-дисты, которых вот теперь повели под конвоем.
Но, платя деньги за выбранную тетрадь в зеленой обложке, он только подмигнул безгрудому и бесплечему продавцу, с могучим носом и маленькими черными глазками, и сказал, как о чем-то общеизвестном:
— Итак, значит, прищучили их, голубчиков!
Продавец посмотрел на него удивленно и спросил строго:
— Что значит прищу-чили?
— Насчет этих пойманных я говорю, — пояснил Семеныч.
Продавец оглядел его молча и тут же отвернулся показывать ручки какой-то девочке-школьнице.
А по набережной, уже пропустившей всю толпу любопытных, бодро топая, проходили, должно быть, к пристани, где остались пулемет и вся контрабанда, трое пограничников без ружей. Семеныч хотел было спросить их, — для того поспешно вышел из магазина, — здесь ли будут держать арестованных или отправят дальше, но счел неудобным задерживать их, исполнявших приказание по службе.
Можно было бы еще дойти до пристани снова, до тех мостков, где пристали рыбачьи лодки, и попытаться достать камсы, но Семеныч выпустил это из виду, — вернее, он совершенно забыл об этом.
IV
Первое, что сделал Семеныч, когда, подымаясь домой в обед, он присел на горе на камне, был неспешащий, тщательный подсчет страниц в тетради. Оказалось сорок страниц. Сорок страниц чистой белой бумаги — это привело его в восхищение. Так как здесь, на горе, он был один, никто не мог помешать ему планировать эти замечательные сорок страниц не про себя, а вслух:
— Первым долгом — подытожить счета наши, какие были… это одна страница… от силы две… Остается тридцать восемь… Итого тридцать восемь… Об Иване Петрове и об Нюрке записать — две страницы… Итого чистого места останется тридцать шесть страниц.
Эти тридцать шесть страниц он перелистывал и думал над ними долго.
Та тетрадь, которую бросила в огонь Нюрка, заполнялась им два с половиной года. Эта должна была, по его расчетам, хватить года на три: на каждый год по двенадцати страниц — страница на месяц.
Он подсчитал, что к тому времени, как он испишет эту тетрадку, ему будет идти уже восемьдесят второй год. Может быть, и очки пропишет ему тогда глазной доктор Бервольф. Если недорогие, придется все-таки купить, а то он и сам замечает, что все крупнее выходят у него буквы и цифры, особенно по вечерам, при лампе…
Гаврилу и Нефеда, придя домой, он застал на винограднике. Он сказал им, подмигнув лукаво:
— Ежель с камсой меня ждете, то не надейтесь: не достукался я камсы… хлеба и то еле успел из-за народа… И откуда его к нам столько набирается, — пришлые…
Поговорили о камсе, много ли все-таки ее привезли рыбаки и почему нельзя было достать, — потом спросил кротким голосом Нефед:
— А насчет стрельбы что тебе сказали?
Тут Семеныч — спина колесом, борода зеленая, глаза снятомолочные — хитро выждал время и ответил таинственно:
— А стрельба эта оказалась в изустный счет.
Усталый от подъема в гору, Семеныч хотя и чувствовал сильное желание прилечь на свой топчан, — как он всегда делал с приходу, — теперь стоял, скрестив руки на набалдашнике палки, им же самим вырезанной из крепкого корявого граба.
— Учебная, значит? — захотел догадаться о стрельбе Гаврила.
— Вроде маневров? — спросил Нефед.
— Одним словом, иностранного какого неприятеля не было, — наслаждался их догадками и подмаргивал Семеныч, — а был только называемый внутренний враг.
Вечер этого дня был вечером большого совместного напряжения памяти трех стариков: нужно было восстановить все счеты, учеты и расчеты, которые были в сожженной тетради, знаменовали прошедшее и должны были послужить будущему.
Семеныч помнил все-таки больше других, и он отбирал, он просеивал, он не хотел смешивать неважного с важным, главное, он всячески экономил место в новой тетради, страницы которой были так девственно чисты.
Известно, что старики бывают болтливы, как дети, но они часто бывают и лукавы, как дети. Семеныч все-таки рассказал о том, что стреляли из орудия по моторной лодке контрабандистов, на которой исправно действовал пулемет, он описал подробно, как выгружались на пристани пограничники и семеро контрабандистов и как повели вторых «под свечами» (так в старину, когда служил он сам, назывались штыки конвойных), но он умолчал о том, что двое из захваченных были Нюрка и Иван Петров.
Он почему-то решил поскупиться на новости, как расчетливая мать на конфеты для ребят: не все сразу. Он хотел рассказать им об этом последнем завтра, когда на две страницы тетради будет занесено им все, что он знал об этих двух людях, отмеченных синими знаками на коже.
Смолоду с головой ушедший в казарменную дисциплину, исполнительный, старательный, отличенный начальством, он вышел в свою долгую жизнь для всякого места по мерке: начальство его часто менялось, исполнительность его оставалась неизменной. И в поздний десятый час (Нефед и Гаврила уже спали) Семеныч у лампочки, очень близко подсунув к ней чернильницу и тетрадь, как бы в пререкание вступил с этими двумя сторонниками устного счета, из которых один назвался Иваном Петровым, другая — Нюркой. Он даже забывал временами, что они еще молоды, что каждый из них втрое моложе его. Он знал только, что жизнь их уже окончена, — очень скоро придет к последнему концу. Он не думал даже, что будут их судить публично, что какой-нибудь Стопневич скажет речь в их защиту. Он решил, что оправдания для них нет и милосердия они не стоили, — и то, что писал он теперь, стараясь писать как можно чище и красивее, было немногословно. Он записал, как пришел один ночью, другая пришла вечером; один ночевал и ушел утром, другая ночевать не осталась и ушла ночью; на теле у обоих знаки. О том, что первый ел у них хлеб, а вторая пила вино, и что оба сушили у плиты платье, он умолчал, как о не имеющем значения. Но, как одержавший над заблудившейся молодежью победу, он вступил в поучительный тон. Он начал торжественно, как будто оба они стояли теперь перед ним и слушали:
«И вот ты, Иван, и ты, Нюрка, — теперь вы узнали оба: человек должен иметь план своей жизни. Людей очень стало большое количество, размножились до чрезвычайности, и которые без плана своей жизни, те должны будут без всякого семени пропасть. Тетрадки делаются одна в одну, — сожгла ты, Нюрка, мою тетрадку, — вот я другую купил, а ты себе жизню другую не купишь, знай это теперь: жизня дается на один нам раз…»
От волнения лицо Семеныча горело. Ему представлялось даже, что не заговаривающийся Стопневич, а он сам произносит речь на суде, и все семеро, не только Иван и Нюрка, и судьи за столом, и множество народа на скамейках — все его слушают.
И когда залаяла вдруг неожиданно Верка, — сразу неистово почему-то, — он вздрогнул, и сердце его как будто опустилось чуть ниже и забилось слышнее и чаще.
Он подождал, не остановится ли Верка (могла набежать и убежать чья-нибудь шалая или чабанская собака), — но нет, Верка рвалась на цепи и кидалась: было ясно, что подходил кто-то к домику не с доброй целью.
Просушив поспешно свою тетрадь над лампой, сложив ее и аккуратно заткнув пузырек с чернилами, Семеныч послушал у дверей.
Сквозь лай он услышал громкое: «Здесь ли?» — и ответ знакомым голосом: «Да здесь же, — это мне известно!..» Потом постучали чем-то твердым в окно.
— Прячь одеяла! — прошипел Семеныч Гавриле и Нефеду, поднявшим ошалелые головы; в окно же он сказал как мог спокойно: «Сейчас!»
Потом началось быстрое и привычное: одеяла комкались и засовывались под доски на потолке, а гвозди прибивались толчками снизу.
— Эй!.. Открывай! — крикнули снаружи нетерпеливо.
— Сею минутой!..