Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Видишь?

— Что вижу? — не понял Садко.

— Видишь вон там… в самом низу… как молоко…

— Ну-у?

— Это море.

— Море? Как? Море?

И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а весь Садко, сколько его было, впился глазами в это огромное внизу, сначала молочно-синеватое, потом темнее, синее, голубее, потом уже блеснувшее на солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то…

Машина равномерно трещала мотором; шофер кричал встречным тяжелым дилижансам троечников: — Права держись! — и проскакивал мимо них, едва не задевая за колеса; Андрей Османыч говорил с соседом-железнодорожником о порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.

В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было уж вот оно: плескалось у набережной, облизывая огромные камни, зеленело вблизи, сверкало миллионом стекляшек… Садко чувствовал, что оно тоже радо… Да, это он ощущал всем телом, хотя и не сказал, и ни за что бы не сказал отцу, — что оно тоже и несомненно радо, что вот к нему приехал наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо теперь.

Зачем нужно было ехать его отцу к Карасеву, тоже отдыхавшему теперь в Суук-Су, в доме отдыха членов ВЦИК, Садко не знал, но, оставив вещи свои пока в конторе артели шоферов, отец усадил его снова в ту же машину, на которой они приехали, и вот опять белое шоссе и горы все время справа, а слева море, и Садко то и дело шептал отцу:

— Гляди!.. Ка-ко-е синее!.. Ну, это же кра-со-та!

Карасев, щуплый человек с очень близко к носу посаженными птичьими глазами и острым носом, был на веранде роскошного дома-дворца. Он играл в шахматы с молчаливым задумчивым лысым толстяком и уж кончал партию, поставив в плачевное положение короля противника, поэтому он встретил Андрея Османыча весело и даже попытался поднять за локти Садко.

Толстяк сдался и ушел в сад, а Карасев говорил оживленно:

— Каково, товарищ Хачатуров!.. Посмотри-ка на лепку внутри, — ведь это стиль мавританиш! Совсем недурно для бывшей владелицы Соловьевой!.. Чудесная с ней история, — ты не знаешь, конечно… Судомойкой была на волжском пароходе, — так мне говорили, — и поймала там где-то инженера Березовского, строителя сибирской магистрали… У того от этой магистрали завелись миллионы, а попали эти миллионы к ней, к судомойке!.. Вот история!.. Красавица, говорят, была… брюнетка, высокого роста… Теперь в Париже и, кажется, уж на том свете, а не в Париже… Так вот это она все на сибирско-дорожные миллионы!.. Неплохо, а? Ведь несколько еще большущих домов, кроме этого… и парк… и пристань своя была… А до нее пустое место, говорят, было… Вот тебе и пролетарка-строительница! Говорить не умела!.. «Мой, говорила, сын поехал за границу с научной точки зрения»… А слово «почайпила» у нее было любимое: «Я, говорила, уж почайпила…»

Лепные по-восточному выступы стен и потолки, облитые цветной глазурью, легкие колонны, вся эта ажурность, делавшая картонно-легким огромный дворец, поразили Садко, но было тут еще и такое, что его приковало: большая фреска у входа в зал: то самое подводное царство, которое видел он в своем городе в опере.

В другом дворце, хрустальном, у морского царя в гостях, сидел настоящий Садко, богатый купец новгородский. Гусляр и певец, он сидел перед гуслями и перебирал струны… Красный охабень, желтые сафьянные сапоги, русые волосы в кружок, молодая русая бородка, и задор в серых глазах… Садко!.. Настоящий!.. И седой, кудлатый, с длинными усами, весь зеленоватый и с рыбьей чешуей на ногах, напружинясь и руки в боки, сбычив голову, стоит перед ним морской царь… А кругом него — красавицы-дочери с рыбьими хвостами… И разноцветные раковины сверкают за хрустальными стенами дворца, и морские коньки прильнули к ним, любопытствуя, и огромная белуга, подплывши, воззрилась на гусляра с земли.

Внизу было написано славянской вязью: «Ударил Садко по струнам трепака, а царь, ухмыляясь, уперся в бока, готовится, дрыгая, в пляску…»*

— На что ты, малец, загляделся? — несколько даже обиделся Карасев, что так невнимателен Садко к его рассказу.

— Это? Не стоит смотреть! Пойди лучше парк погляди… Тут, конечно, хорошие картины когда-то были, да их вывезли, а плохая копия с Репина осталась…

Но Садко уже трудно было оторвать. Он вытянул вперед руки, как тот, настоящий, и шевелил пальцами, перебирая струны тех гусель, которые представлялись только ему. Он отбивал такт ногою. Щеки его побледнели, брови нахмурились, глаза сияли…

Мимо него прошли два казаха, товарищи из Казахстана — в теплых малахаях, потом какая-то ржановолосая, с одутловатым, опаленным солнцем, шелушащимся лицом, протащила за руку визгливого ребенка лет четырех, и ребенок зацепился голой ножонкой за выбоину мозаичного пола, упал и залился звонким плачем; проходили и другие, но Садко не замечал их, и Андрею Османычу нужно было взять его за руку, чтобы увести в парк.

III

Наконец-то!.. Маленький Садко стоит по колени в море!.. Они с отцом поздно пришли на пляж: он был уже густо забит телами, лежащими вповалку. Как много было среди них совсем коричневых!

— Ого!.. Малайцы! — возбужденно говорил Садко.

Какие дюжие спины, какие плотные животы были подставлены под работу солнца, и солнце — усердный живописец — исподволь покрывало их сепийным колером. Многие смазывались ореховым маслом, чтобы скорее и прочней загореть. Самыми модными здесь, на пляже, были бы кафры.

Садко морщил нос, проходя мимо этих спин и животов, и говорил снисходительно:

— Фи-гу-у-ры!

В его глаза только краешком, и то потому, что ведь проходить надо мимо, попадают все эти голые ляжки, желтые, как репы, пятки, обвисающие полупустыми мешками женские груди (пляж тут был общий), однообразные — черные или красные — купальные костюмы, эти чрезмерно толстые в икрах ноги без щиколоток, вонзившихся в разноцветную гальку… Только брезгливая косина загоревшихся серых глаз Садко бросалась сюда, на переполненный пляж, а вся круглота их, вся трепетность, весь жадный охват — туда, на голубое, на огромное, на такое ни с чем не сравнимое, на первое в жизни и уже родное море…

И многие из лежавших на пляже в это утро отметили странного мальчика с балалайкой в руке.

Да, он захватил сюда свою балалайку, зачем, — этого не понимал Андрей Османыч. Он, Садко, со своими гуслями пришел к своему морю, совсем не желая, чтобы какие-то бессчетные фигуры, малайцы, усеяли весь берег.

Он даже бормотал иногда, взглядывая на отца недовольно:

— Зачем они?.. Не надо их!.. Зачем?

— Иди, иди знай! — так же недовольно косился на него отец и тянул его за руку.

Он знал, куда тянул Садко; он говорил:

— Вон свободный клочок, видишь? Там и сядем.

Подошли к этому клочку пляжа. Огляделся кругом Андрей Османыч, отдышался, помахал себе в открытую грудь белой кепкой, сказал:

— Очень хорошо!.. И какой штиль!.. Это, когда море тихое, штиль называется… Штиль!

— Я знаю, — отозвался Садко, — не трудись, пожалуйста!

— Знаешь?.. Гм… Откуда же ты знаешь?.. Ну, садись, отдохнем…

— Купаться!

— Отдохнем сначала, нельзя сразу.

Грузно сел на песок отец, — остался стоять Садко.

Он и не стоял даже, — это только так казалось кому-нибудь около, что стоит тонкий маленький мальчик с детской балалайкой в руках, в серенькой тюбетейке, в розовой рубашке, в очень коротких синих штанишках и глядит на море… А Садко не стоял совсем, — он летал над морем…

Ленивый двухмачтовый баркас-парусник маячил у горизонта, — он заглянул в него и дальше… Буксирный пароходик трудолюбиво тащил длинную, низко сидящую баржу, попарил над ним, и — дальше… А дальше было одно только голубое и без конца… Дальше было только оно все, — море. Налево — в него уходили чуть розовые горы, и даже не поймешь, горы это или так, облака; направо — одна близкая гора, похожая на чудовище, которое пьет; а около ног плещется чуть-чуть и шепчет: шу-шу-шу, и белая зыбкая каемочка по всему пляжу.

33
{"b":"285922","o":1}