— Тогда дело ясное, — сказал Лука. — Раз они считали, что ихнее, — должны они воевать за это… все одно, как германцы… Ты же в ихнюю державу залез и большую шкоду им делаешь: все у них дотла обрываешь, — денной грабеж, — как же им не загрызть тебя до смерти?.. Чисто германцы!.. За границей, бра-ат, там свое соблюдают!.. Я когда еще это узнал? Я это об загранице еще до войны, в плену еще не бывши, одним словом, как на действительной служил… Я тогда за кучера у командира батальона состоял, а где это дело было, то уж дай бог память… Как если забыл, то ничего мудреного нет за столько годов… Однако помню: граница как раз австрийская там проходила, — считалось местечко — Жванец. По эту сторону — Хотин-город, по эту — Каменец-город, а наспроти — Черновицы, — и уж Австрия… А тогда не как сейчас, — время была мирная, — командир батальонный возьмет да мне говорит: «Запрягай, Лука, до австрияков в гости поедем!» Запрягаю, — мне что? — и едут…
— Не должно быть, — сказал Максим строго. — Это же вражеская страна!
— Вот теперь я тоже думаю: как же так могло? Или тогда времена мирные были, или как? А может, я что позабывал… Ну, одним словом, ездили, я сам возил… Или это до панка какого на нашей стороне? Попьют-погуляют, — до зари домой… Чтоб ночевать, никогда не оставались… Хотя бы сказать — до панка, — как же тогда австрияк в шляпе соломенной? Австрияка ж того, старика, я крепче отца родного помню… Так дело было: везу я их, офицеров своих — их четверо сидело, — батальонный да еще трое, — будто по улице австрийской, а уличка узенька и сверх над ней вишня поспелая… А ягода крупная, не как наша, — ну, одним словом, шпанская… Офицеры, конечно, выпивши, — кричат мне: — Стой!.. — Стал я, — приказание сполняю… Коней остановил, а они, молодые трое, ну те вишни обрывать стали!.. И выходит тут со двора австрияк в шляпе соломенной, старик, покачал так головой: — И сразу, говорит, видать, что вы — русские!.. Сколько те вишни на улицу ни висели, австрийцы наши ни одной ягодки не обрывали, а вы как у себя дома, так и здесь! — и говорит по-нашему очень чисто, все можно понять до слова… Оглянулся я на свово батальонного, а он скраснелся весь и мне кивает… Я по коням вожжами, — пошел!.. А потом, отъехали, — слышу, укоряет он их: «Слыхали, что австрияк говорил? Спасибо, Лука догадался коней пустить, а то застрелить его через вас, господа офицеры, должен был я, австрияка, то есть, того, старика, как собаку бешеную… Всю нашу Россию этот в шляпе старик оскорбил! А вы же считаете себя образованный класс! А перед вишней спелой устоять вы не могли все одно как свиньи!» И так что после того случаю долго мы в те места не ездили. А когда война началась, я уж не в те места из запасу попал, я на германский фронт, в Пруссию… Ну, сначала мы шли, известно, беспрепятственно, и большой город мы ихний Лык взяли… Одним словом, названье только ему — город Лык, а лычка там не увидишь… Что дома, что магазины, что протувары на улицах, — эх, чистота!.. А это еще в начале войны дело было, — народ так еще не особачился, как посля, — гляжу я, — в один магазин мы зашли с товарищем, — а там все как есть побуравлено, поковеркано, только коробки пустые валяются, а обужу готовую всю казаки допрежь нас растаскали, и люстра висит разбитая, а ветер сквозной свободно везде ходит, и стекляшки на ней, какие половиночки остались, так тебе звенят жалко, аж тоска слушать!.. «Пойдем, говорю, Фадеев, отсюда: прямо здесь как могила!» Идем это мы по улице, а нам навстречу девочка беленькая, — так годков ей не больше семь… И откуда такая? Книжечки у ней в руке, — смотрит на нас с Фадеевым смело-храбро и нам по-своему, по-немецкому… Ну, мы тогда что могли понять? Я даже Фадееву свому: «Что это она? От нас не бежит, а вроде просит у нас чего, что ли?» А она опять нам смело-храбро и пальцем мне на живот показывает… Я головой ей покачал: не понимаю, мол… И Фадеев тоже… Стоим, башками мотаем… И та девчонка беленькая, что же она сделала? Подходит ко мне храбро-смело и пояс мой в шлевку вложила, потом поклонилась бы вроде и пошла по протувару, каблучками стукает… Я говорю Фадееву: «Смеется она с нас?» А Фадеев мне: «Это ж немецкая девчонка… А они, немцы, так с малых лет приучаются, чтоб у них аккуратно все было…» «Стало быть, говорю, девчонка эта с нас смеется, что у меня пояс болтался?» — «Поэтому выходит так…» — А ведь мы же ихний город заняли, мы хоть неаккуратные, и пояса у нас болтаются, а мы же их сильнее?.. Как же она, девчонка малая такая, с нас смеется? И взошла мне эта девчонка в мысль!.. А не больше прошло, должно, как две недели, немцы нас по грязи по болотной пленных гнали, — ну не меньше, как тысяч шестьдесят: всю армию!.. А наш начальник дивизии, какой нам речь говорил: «Братцы! Не больше пройдет месяцу, как мы в Берлине будем!» — генерал этот, немец, — вот, фамилию забыл, — он это на наших глазах к немцам в автомобиль сел, сигару ихнюю закурил, и дыр-дыр-дыр с ними по-немецки!.. Ей-богу! Все видели!.. А нас по грязи гонят-гонят, как стадо… А кто отстанет, пулю в него пустят, да дальше… Вот как мы, — не хуже как вы за сливами, а немцы за нас взялись, вроде осы!.. Уж когда девчонка ихняя солдата русского учит, как ему пояс носить, чтобы зря не болтался, а в шлевку лез, — куда же нам было с таким устройством? Я в плену четыре года прожил, много горя не видел, а как сюда возворотился — вот без ноги хожу… С ногой это у меня прямо одна чушь вышла… Ну, по-первых, всем известно, как с окопа в лазарет попадали?.. Выставит из окопа руку правую, — сразу не одну, так две пули поймал… Назывались эти: «пальчики»… А потом строгость на это пошла… Я-то думал тоже так — руку выставлю, — нет, брат: военный суд!.. Я тогда ногу под колесо сунул: мол, ногу отдавит, а сам я весь — живой, в лазарет, и домой отправят… Куда ж тебе, крепкая нога оказалась!.. Под три повозки ставил, — проедет колесо по ноге, и даже боли нет… Или это сапог такой был каляный, все одно лубок? Должно, сапог: он намокнет — засохнет, намокнет — засохнет… Железо!.. Это я ночью, как походом шли, а на другой день что же? На другой день это самое и вышло: нас всех в плен забрали!.. Иду я, думаю: вот кабы ногу-то я себе отдавил, — это, стало быть, мне чистая смерть!.. Отстал бы я, а немец в меня пулю…
— Все ж таки не уберег ты ее, ногу!
— Ногу-то!.. Так это уж свои… Не досадно бы немцы, а то свои!.. Это ж когда я в Красной Армии был, под Мелитополем, мы полустанок один заняли, ночью я в садок залез за вишеньем… А он так на отшибе садок, а часовому и покажись: белая разведка в кустах… Он винтовку на изготовку и даже минуты не думал, — может, это свой… Бац, дурья голова, в кусты спросонья, а у меня кость пополам… Даже лечить не стали, — отрезали…
Тут Лука вдруг ойкнул и замотал ожесточенно рукой: его ужалила в палец уж не оса, а только обломок осы, половинка ее, брюшко, к которому бездумно прикоснулся он, рассказывая о своем. Он сокращался, этот беспомощный на вид комочек, и чуть заметно то выдвигал, то втягивал жало и вонзил его в плотную плотницкую руку, так что Лука привскочил, стал дуть на руку, прикладывать к ней мокрую тряпку и ругаться.
— Вот как она тебя, а? — ликовал Максим. — Ты об одной ноге, а она и вовсе без ног осталась, — ноги ее в другую сторону пошли, так она ж тебя и безногая нашла!
— Ну, не стерва! — удивлялся Лука. — Жгет прямо как все одно уголь! — и даже уважение было в его голосе и в глазах, когда он смотрел на этот снова и снова воинственно сучивший жало безголовый и безногий комочек: он даже раздавить его не решался.
Таких комочков золотистых валялось на верстаке много, но ловко отсеченные передние половины ос бродили всюду и шевелили крылышками, а, натыкаясь на лужицы и капли молока, по-прежнему, как будто ничего не случилось с ними, начинали жадно сосать и обхватывали лапками крошки и усердно щекотали их хоботками.
Алексей, который был потяжелее и Луки и Максима, бритый, краснолицый, с белыми ресницами и очень подвижными рыжими бровями, с никуда не спешащим вздернутым и так застывшим постановом прямых плеч, с жирной грудью, видной в прорезь расстегнутой рубахи, с закатанными рукавами, обнажившими толстые у локтей золотоволосые руки, до того старательно жевавший остатками пятидесятилетних зубов хлеб и сало, что даже и не вступал в разговор Луки с Максимом, теперь как раз кончил жевать и вытер фартуком рот.