«Господи, — подумал Громов, — если бы старик знал!»
6
Первая же репетиция показала, что работа над оперой предстоит каторжная.
— Не пойму я, в чем дело, — удрученно сказал в перерыве Петрожицкий. — Чувствую, что должно быть красиво, а получается ерунда какая-то.
Все молча согласились.
— Честно говоря, я обожаю фантастику, — призналась вдруг простоватая Лидочка Матвеева, глядя на которую, трудно было угадать царственную Веду. — В ней все такое непонятное, таинственное, неопределенное, как цветной туман. А вот фантастическую музыку представить не могу.
— Не отсырей от своего тумана. Простудишься, — всю работу сорвешь, — съязвил Петрожицкий.
По коридору прошел чопорный и старомодный Тавьянский.
— Уму непостижимо, как он решился на такое, — пробурчал все тот же Петрожицкий. — Взял бы что-нибудь проще. Ну, хоть гриновское.
Громов в разговор не вмешивался. Еще до репетиций он трижды прочитал «Туманность Андромеды», всякий раз испытав новое ощущение. Когда-то роман Ефремова ему не понравился, показался рационалистичным и мало художественным. Но потом стали улавливаться совершенно необычные, яркие образы. Они были чем-то близки и в то же время совсем лишены многих, казалось бы, самых характерных сегодняшних страстей, что делало их недоступными для перевоплощения.
— Лёне хорошо. Вошел не вошел в образ, все равно с восторгом будут слушать, — сказала Лидочка. — С таким не нужно никакого ключа искать к исполнению.
— Чепуха какой-то! — возмутился баритон Анцис. — Всегда нужен ключ. Мой Дар Ветер — очень красивый партия, но ее не спеть самый шикарный голос. Надо новый сердце.
Молодого Анциса Тавьянский пригласил из латвийского театра, к нему относились с симпатией, однако рассуждений всерьез не принимали.
— Заменим, — хлопнув его по плечу, отшутился Петрожицкий. — Вставим новейшее электронное сердечко рижского производства.
Такие споры повторялись изо дня в день и становились все более унылыми. Уже никто, пожалуй, не верил в удачу, лишь жалели старого Тавьянского, мрачневшего и худевшего на глазах.
На одну из репетиций Громов пришел значительно раньше, но в зале уже сидела Матвеева с какой-то незнакомой женщиной в строгом темном костюме и в очках без оправы. Лидочка, подзывая, махнула ему рукой и принялась что-то объяснять соседке. По Лидочкиному лицу было видно, что она говорит: «Вот это и есть тот самый Громов».
— Разрешите представить, — солидно начала Лидочка, когда Громов, петляя между пустых рядов, наконец добрался до них и сел рядом. — Моя подруга Майя Корицкая, аспирантка Новосибирской консерватории. Хочу предложить ее вместо себя на партию Веды.
— Ты в уме? — удивился Громов и тут же спохватился. — Простите, Майя. Опера совершенно необычная и невероятно сложная. Тавьянский тщательно отбирал каждого исполнителя. Вряд ли он согласится.
— Я понимаю, — спокойно отозвалась Корицкая, блеснув стеклышками очков. — Но Лидии действительно не справиться.
«Ого!» — подумал Леонид и посмотрел на нее внимательней. Внешность у Лидочкиной подруги была настолько преподавательская, что, казалось, она сейчас спросит у него зачетку. «Вот будет цирк!» — решил он.
Стали собираться остальные участники, затевая с порога привычные разговоры.
— У меня сосед похож на Ноора, — сообщил Петрожицкий. — Глаза стальные, голос командора. Даром, что бухгалтер. Попробовал играть его характер, — опять не то. Чувствую, не совпадает с музыкой.
— Ты зря выискиваешь прототипы, — сказал Громов. — Их в жизни нет. Еще Александр Беляев писал, что создать психологически достоверный образ в фантастике нельзя. У наших потомков и эмоции-то будут иные. Он даже пример привел насчет матери, которая не станет, как нынешние, рыдать над умершим ребенком.
— Беляев ошибался, — уверенно возразил кто-то рядом, и Громов увидел, что это Майя. — Такие образы есть и у Лема, и у Стругацких. Разве герои «Стажеров» кажутся нам странными, хотя мир их ощущений заметно изменился? Можно понять и ефремовских, если к сегодняшним, как вы назвали, прототипам подойти с воображением. Почему-то пути научной, технической и социальной революции мы представляем, а вот духовной — робеем. У нее ведь тоже вполне определенные закономерности.
— Вы очень правильно поняли. Спасибо! — произнес со стороны голос.
Все обернулись. В дверях стоял Тавьянский. В последнее время он сильно сдал, потемнел и заострился лицом, но держался прямо, словно стержень, упрямо скрепляющий их сырую, непрочную работу. Глаза его отыскали Корицкую. Та поднялась, кончиком пальца чуть поправила очки. «Не певица, а лектор, — неприязненно мелькнуло у Громова. — Сейчас опять выдаст что-нибудь ученое». Однако ее опередили.
— Хорошо бы пригласить кого-то из этих писателей-фантастов на премьеру, — мечтательно сказал Анцис.
«Если она состоится», — поправил про себя Громов.
* * *
Пожалуй, еще ни одна премьера не вызывала в театре столько волнений. И суеты, и тревожности, и подъема — всего было больше, чем обычно.
Громов, уже загримированный, смотрел, как с муравьиной настойчивостью снуют рабочие сцены, натыкаясь на отрешенных побледневших актеров. Неторопливо прошла, щуря близорукие красивые глаза, Майя Корицкая. «Черт возьми! Вот это настоящая Веда Конг!» — глядя ей вслед, подумал Леонид.
Он вспомнил первую с ее участием репетицию, которую ждал с любопытством и странным беспокойством. Голос у Майи оказался несколько слабей роскошного Лидочкиного меццо, но волновал гораздо больше каким-то спокойным горделивым звучанием. «Культура!» — отметил в тот раз Громов. Оглянулся: все так же внимательно слушали. Внезапно Майя смолкла. Тавьянский задержал в воздухе движение рук и удивленно взглянул на нее.
— Извините, — с тем же спокойствием произнесла Майя. — Получается не совсем то. Я попробую сначала.
Несколько мгновений певица стояла словно в нерешительности, подняв к лицу сложенные ладони. Когда она запела снова, по залу пробежал трепет. Стоящий за спиной Громова Анцис вцепился ему в плечо.
— Ты понял, как это надо петь? — зашептал он горячо.
Громов не ответил, чувствуя, что перед ним, наконец, стал открываться тот самый мир, который до сих пор заслоняла упрямая сегодняшняя реальность.
С того момента работа над оперой сдвинулась с мертвой точки. Нет, их муки тогда еще не кончились, но они уже были осмысленными и направленными.
— Представлять представляю, но найти нужное звучание не могу, — жаловался Петрожицкий. Его понимали: это не удавалось почти никому. Даже Корицкая искала все новые и новые выразительные средства.
Легко было одному Громову. Воображение разыгралось, и он то и дело обогащал партию неожиданными находками. Сдержанный Тавьянский только все выше вскидывал брови.
Но однажды всех удивил Анцис. Его обычно ровный теплый баритон вдруг изменил окраску: сначала вырвался горячей яростной вспышкой, потом обдал холодом и, перебрав целую гамму оттенков, вновь окутал теплом.
— Это еще что за прорыв древних эмоций? — строго спросил Тавьянскнй, остановив оркестр.
— Ну, нельзя же быть таким идеально выдержанным, — вступилась Корицкая. — Вот когда подобный всплеск услышишь, чувствуешь действительно обузданные страсти, а не вялое добродушие.
— Подумаешь, какие знатоки будущего, — проворчал дирижер. — Ладно, попробуем так.
И он и остальные уже поняли, что именно так и нужно.
Опера оживала с каждым днем. Все ясней становилось ощущение надвигающегося большого события в искусстве, от которого у всякого артиста душа наполняется тревожной радостью…
Мысли Громова прервал третий звонок. Несколько минут тишины — и ввысь поплыли космические аккорды увертюры. Началось рождение того самого чуда, когда долгая тяжелая работа превращается в праздник.
Они по очереди уходили на сцену, и кто-нибудь из оставшихся слегка касался плеча или руки уходившего, словно благословляя. Наступила очередь и Громова. Кто-то тоже напутственно тронул его, и он шагнул в тот необычный мир, который, приняв в себя, становился совершенно реальным.