Перед обществом лиц, занятых в сфере обслуживания в эпоху дистанционного управления, открывается возможность воскресить более гармоничные отношения между взрослыми, детьми, домашним очагом, природой. Но всё это еще нужно изобрести, для чего требуется воображение, а его-то нам, наряду с умом и трудолюбием, и не хватает самым прискорбным образом.
Глава VII Этот истинный мир моей жизни — труд
Обратное сближение человека с трудом после наступившей разобщенности означало бы постепенное изменение его природы. Для нас, жителей наиболее уютного из прибежищ — западного латино-христианского мира, превратившегося в безбрежную Европу, — это в немалой степени означало бы восстановление ценности труда.
Вместе с семьей он — средоточие нашего душевного мира. Мы работаем ради тех, кого любим.
Я верую, что пребываю в мире, истинно существующем, и труд, наряду с доподлинным присутствием моих любимых внутри этой моей родины, там, где жили мои отцы, выступает в моих глазах как наглядное доказательство истинности мира, а значит — и моей собственной. Без труда я был бы всего лишь тенью, сновидением, видимостью существования.
Подобно семье как узловому пункту нашего душевного мира, труд настолько в нас укоренился, что его присутствие обнаруживается еще до того, как завершилась окончательная стадия нашего становления.
Начальную точку промышленнной эры отделяют от нас 1 800 000 лет, и находится она в той самой долине Омо, в наносах которой мы обнаружили первое орудие, расколотый камень, служивший еще и оружием. Именно с его помощью мы и определяем, когда впервые было осознано время[XL]. Он дал нам возможность уяснить себе, когда впервые произошло осознание времени. Это случилось в рамках того, что было еще не человеческим сознанием, а обрывками сознания внутри предчеловеческого мозга. Для того, чтобы заточить камень, потребовалось вспомнить о случайно подобранном камне с режущим краем и предвидеть, на что он сможет пригодиться. Вместе с рукой, продолжением которой оно оказывается, орудие становится главной школой разума. Вместе с рукой орудие стало если не первой машиной времени, то, во всяком случае, первой машиной для осознания времени. Homo faber[100] — мы были им до того, как стать воистину человеком, и сидящий в нас мастер на все руки как раз и вылепил личность, способную философствовать. Вполне очевидным образом homo faber способствовал становлению homo religiosus et metaphysicus[101]. Своими руками он выстроил первый храм. После двух миллионов лет усилий по обработке камня предстояло появиться осознанию экзистенциальной тщетности этих усилий, ибо осознанным оказалось то, что завершением судьбы является смерть. Рука философствующего мастера на все руки выронила бы орудие бесполезного труда, не появись у него сознание того, что есть нечто, лежащее за пределами времени.
Труд развился вместе с эмоциональными узами. Стало быть, вполне естественно, что труд и эмоциональные узы, труд и семья в том средоточии семьи и разумного усилия, которое и составляет нашу родину, объединяются тесными и прочными связями. И как раз оттого, что я знаю, что этот узловой пункт моей жизни существует доподлинно, мне и становится известным то, что я доподлинно пребываю в том мгновении, которое ведет меня к смерти.
В это я тоже верую неуклонно: я верую в эту доподлинную данность mi circimstancia («Yo soy yo у mi circunstancia»[102], в соответствии с удачным, часто цитируемым афоризмом Ортеги-и-Гассета).
Слово можно анализировать. Слово «travail» (труд) во французском языке обеспечило себе, в конечном счете, главенствующее положение. Показательно, что оно вытеснило «labeur», содержащееся, в принципе, в латинском «labor» (труд). История слова «travail» заслуживает психоаналитического исследования. «Имя, данное, — говорит Литтре, — более или менее сложным устройствам, при помощи которых крупных животных обрекают на неподвижность либо для того, чтобы подковывать их, либо для того, чтобы подвергать их хирургическим операциям»[103]; расширительно — это все то, что стесняет, утомляет, утомительное усилие, предпринимаемое для того, чтобы сделать что-то. А Фюретьер[104] в 1690 году берет быка за рога, приводя первым значение, повседневное уже в XVII веке: «занятие, усердие при выполнении какого-либо упражнения, тяжкого, утомительного или требующего сноровки». Только во множественном числе[105] это слово приобретает возвышенное значение.[106]
Всякий раз, когда нам нужно добраться до сути, нам приходится исследовать начало всех начал. Тот узловой пункт, что сделал нас человеком посредством суровой школы, о которой повествует нам антропология, пытаясь раскрыть нам глаза на неловкие телодвижения персти земной в саду Эдемском. Проще еще раз вернуться к тексту о начале. Как бы вы его ни расценивали, вам придется признать, что за три тысячелетия никакой другой текст не наложил такого глубокого отпечатка на нашу культуру.
Сразу после четырех первых стихов о сотворении мира важнейшим местом является начало главы 3-ей книги Бытия. Мы попытаемся прочесть его и на современный, и на традиционный лад. По меньшей мере дважды труд появляется в повествовании о метафизическом узловом пункте индивидуальной человеческой жизни: при описании восторга, охватившего существо, которое полагает, что достигло более высокого положения, — и при описании трагичности падения и схождения с пути истинного как следствия того, что оно преступило закон и оказалось обреченным на крах.
Первое появление труда совпадает с признанием нарушения завета, что следует понимать как злоупотребление свободой, выразившееся в ожидании чрезмерной награды за усилие. Суждено ли этому усилию, направленному на то, чтобы сорвать и съесть плод от древа познания, привести — как намекает злокозненный собеседник, имя которому Змей, о котором изящно сказано, что он был «хитрее всех зверей полевых», — к какому-то высшему счастью, к чему-то, превосходящему человека: «вы будете, как боги», — или к простому признанию злосчастия, присущего жизни «существа, обреченного на смерть»?
Но после того, как запрет преступлен, что — должен ли я напоминать об этом? — выглядит как испытание свободой: коль скоро Адам и Ева преступают этот запрет, то — не потому ли, что ish и isha — человек, ставший мужчиной и женщиной, — обладают высшей ценностью в виде возможности выбора? — Бог возвещает два побочных последствия завершившегося становления человека. Одно — это наличие объемистого мозга, и относится оно к женщине; другое — и речь опять-таки идет о труде — сопряжено, по-видимому, с предшествующими и последующими условиями существования: неолитом (тридцать тысячелетий после первой могилы). Но, вне всякого синения, эта эпоха — позади, ибо долгая погоня за добычей, удел охотящихся сообща при палеолите, собирание растений, производимое в согбенном положении, изготовление орудия-оружия не исключают мышечной усталости. Так вот, сразу же после основополагающего осознания своей наготы — символа судьбы во времени того, кому отныне ведомо, что векторная ось временной протяженности устремлена в сторону могилы, смерти, — оказывается, что две антропологические данности — половое чувство человека и его же производственная деятельность — представлены в обратном порядке. Преступая запрет, человек, таким образом, начинает глубже ощущать муки деторождения и страдание, вызываемое усилием, иначе говоря — трудом.
Мы уже познакомились с первым страданием, «с трудом» (слово-символ, слово-наваждение) родовых мук[107]. Далее идет страдание, которого требуют от нас любое продолжительное усилие, любая работа. Следовательно, «умножу скорбь твою в беременности твоей» (Быт. 3: 16) соседствует с тяжестью труда: «Проклята земля за тебя; со скорбию будешь питаться от нее во все дни жизни твоей. Тернии и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою. В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и во прах возвратишься» (Быт. 3: 18–20).