Высокомерные, жестокие, скаредные, неправедные, все хотят убить меня, единственное, что мне осталось, — любовь Эльвиры и еще друзья, остался Антонио Сантильян из Вальядолида, остался Диего Катанья из Кордовы, коррехидор велит бить во все колокола, трезвонить о моем побеге, алькальд бросает за мной в погоню своих ищеек и собак, церковники с амвонов навешают на меня гнусную напраслину, с распятием в руке запугивают прихожан: «Если кто знает, где находится Лопе де Агирре, и не донес на него, тот совершил смертный грех»; Антонио Сантильян и Диего Катанья протягивают мне руку помощи, прячут меня в загоне для скота рядом с монастырем Пресвятой Девы Милосердной, я сплю со свиньями, спасаюсь от жестокого холода, спустившегося с гор; альгвасилы, не зная устали, ищут меня, шныряют по церквам и монастырям, аббаты и аббатисы, сокрушаясь, отпирают двери: «Великий преступник, коего ищете, не приходил к нам, не просил убежища, если бы явился, мы бы его выдали незамедлительно»; ровно сорок дней живу я в хлеву, дышу вонючим навозом, Антонио Сантильян с Диего Катаньей приходят ко мне в полночь, приносят хлеб и воду, я остаюсь со свиньями до тех пор, пока алькальд не решает, что я умер, а один индеец даже рассказывает: «Я видел, как он убегал, карабкался по скалам», «Холод в горах зверский, не щадит христианина», «Я видел, там, наверху, кружили черные птицы», тогда министры короля объявляют меня умершим, Антонио Сантильян и Диего Катанья помогают мне сменить шкуру баска на негритянскую, черную, сок плода, который тут называют виток, а в Картахене — хагуа, красит кожу в темный цвет, от которого можно избавиться только вместе с кожей, я превращаюсь в негритоса из Гвинеи или в Сан Хуана Буэнавентуру, меня одевают в лохмотья раба, мы выходим из Куско среди белого дня, впереди идет черный раб — это я, босой и полупьяный для большей убедительности, сзади — мои хозяева, Антонио Сантильян и Диего Катанья, верхом, с аркебузами и охотничьим соколом, мы минуем стражу у городских ворот, и дальше я, черный, иду один по дороге, ведущей в Гуамангу, в Гуаманге самый лучший климат во всем Новом Свете, дон Педро Агирре дает мне приют в своем доме и дарит пятьсот песо звонкой монетой, он мне не родня, хотя, как и я, родом из Оньяте, он обнимает меня и говорит одно: «Правильно сделал, что отомстил Франсиско Эскивелю», потом верхом на своем коне провожает меня до Лос-Чаркас, здесь, в Лос-Чаркас, собираемся все мы, мятежники и преследуемые, и ждем своего счастливого случая, а бич короля Испании, не унимаясь, день и ночь терзает меня.
— Мы больше не солдаты, — говорит мой друг бискаец Педро де Мунгиа, суровый и злой точно волк.
— Мы — бродяжье племя, — кричу я. — Больше семи тысяч нас, несчастных бродяг, что, не зная покоя, скитаются по дорогам Перу: из Куско в Кальяо, из Кальяо в Ла-Плату, из Ла-Платы в Потоси.
— Знаменитый дон Педро де Ла Гаска, несравненный учитель несправедливости, повинен более других, — говорит Педро де Мунгиа тихо. — Когда пришла пора жаловать милости, он щедро одарил предателей и скаредно позабыл верных людей.
— Обо мне не забыли, — говорю я и бью себя в грудь кулаками. — За верную службу мне пожаловали двести ударов по спине, в лоскуты изодрали мне кожу и честь, в кровь влили яд, с которым не рождаются.
— В долинах и селениях нас видели в изношенной обуви, как на мошенниках, в драных штанах, как на побирушках. Что осталось у нас от испанских конкистадоров? — говорит Педро де Мунгиа.
— Ярость у нас осталась, — говорю я. — Мы завоевывали Индийские земли с отчаянной яростью, так что пена выступала у рта, мы изничтожали диких индейцев, мы убивали друг друга.
— Нас семь тысяч солдат, ставших грабителями с большой дороги, — говорит Педро де Мунгиа. — В таком отчаянном положении оказались те, кого братья Писарро призвали подавлять восстание инки Манко[119], в таком отчаянном положении оказались мы, кого Ла Гаска позвал усмирять мятеж Гонсало Писарро. Мы шли на зов того или другого из Чили, из Кито, Попайяна, Картахены, Панамы, Никарагуа. А ныне от нас требуют, чтобы мы пахали землю, как волы, чтобы таскали грузы, как вьючные животные, чтобы торговали барахлом, как индейцы. Но мы солдаты, слава богу! и переплыли море-океан не для того, чтобы заниматься черной работой, а чтобы сражаться.
— В недобрый час решил я сделаться купцом, ныне проклинаю тот миг, когда мне в голову пришла эта мысль, двумя сотнями плетей заплатили мне за мое старание. Господь вразумит меня, если снова задумаю совершить подобное безрассудство, — говорю я.
— Нам остается одна надежда, — говорит Педро де Мунгиа совсем тихо. — Генерал Педро де Инохоса направляется в Лос-Чаркас, он назначен сюда губернатором.
— Генерал Педро де Инохоса? — говорю я. — Этот приспешник Гонсало Писарро, который яростно преследовал в Панаме нас, солдат Мельчора Вердуго, за то, что мы оставались верными королю Испании? Тот самый, что затем перешел на сторону короля и Ла Гаски со всем своим войском и воротился в Перу с поручением насмерть драться с Писарро, который дарил его своей дружбой и уважением? Тот, что более всех остальных был пожалован при разделе Уйанаримы в награду за свое притворное раскаяние? Тот, что затем участвовал в заговоре против судей и снова улизнул, когда пришла пора сдержать данное слово? Это он вознесен в коррехидоры Лос-Чаркас и едет за почестями, которых добился безграничным своим вероломством?
— По моему разумению, Лопе де Агирре, генерал Педро де Инохоса — упрямый мятежник, — говорит Педро де Мунгиа. — Он даст нам оружие, которое мы повернем против несправедливости. Говорю тебе: дабы удержать его от бунта, судьи прислали его в Лос-Чаркас, но здесь, в Лос-Чаркас, он восстанет незамедлительно, и многие солдаты вроде нас без страха последуют за ним. Я пришел позвать тебя, пойдем с нами, Лопе де Агирре. — С генералом Педро де Инохосой? — говорю я. — Я считаю его величайшим предателем рода человеческого, да простит меня Иуда Искариот. Но если вы доверяетесь его бесстыдству и убеждены, что он даст нам оружие и возможность воспользоваться им, клянусь богом, я не стану противиться и пойду с вами. Нам хватит времени убить его, когда он предаст нас.
Генерал Инохоса предал нас, и мы его убили, время шло, а он кормил нас туманными обещаниями: «Придет час, мои славные капитаны», «Как только Королевский суд выдаст мне обещанные снаряжение и боеприпасы, мы поднимем такой мятеж, какого никогда не видели в Перу», бесчестный нарушитель слова! «Дело в том, что ни один генерал с жалованьем в двести тысяч песо никогда не восставал» — так утверждает Эга де Гусман из Потоси, и, подозреваю, он прав, как никто; от Потоси до Ла-Платы слоняемся мы, сотни солдат, с заштопанными сердцами и праздными руками, наша бедность не благородна, у нее облик потаскушки, генерал Педро де Инохоса подбадривает нас лестью: «Вы самые отважные воины на земле», «Вы — цвет Перу», и не решается вынуть шпагу из ножен, потому что в доме у него растет гора серебряных слитков. Наш главарь Васко Годинес в конце концов теряет терпение и решает позвать дона Себастьяна де Кастилью, дон Себастьян де Кастилья, гордый, хотя и незаконный отпрыск графа Гомеры, сидел в Куско и мечтал о славе, я знаком с ним понаслышке и лично и знаю, что он умеет держать слово, не то что ты, Педро де Инохоса, которому придется расстаться с жизнью и деньгами именно потому, что ты слишком любишь свою жизнь и свои деньги; Себастьян де Кастилья прибывает в Куско на Рождество во главе семи своих соратников, вооруженных аркебузами, Эга де Гусман, сверкая очами и жаждая крови, спускается из Потоси, чтобы встретиться с ним. «Надо предать смерти генерала Инохосу», — говорит Эга де Гусман, «Надо убить его», — отзываюсь я. «Надо убить», — вторят мне остальные, «Мы убьем его», — говорит серьезно Себастьян де Кастилья.
Генерал Педро де Инохоса не ушел от смерти, потому что гордыня — дурной советчик. В Сиудад-де-лос-Рейес гадатель Каталино Таррагона предсказывал ему: