— Сдать оружие! Вы арестованы! — кричит начальник преторианцев.
— Да будет на то воля божья! — говорит Север.
— В руки его отдаю свою душу! — говорит Севериан.
— Да приидет царствие твое! — говорит Карпофор.
— Катитесь вы к… чертовой матери! — говорит Викторин.
После этих последних, достаточно красноречивых слов преторианские гвардейцы — числом двенадцать — набрасываются на Викторина, и начинается тут заваруха не дай тебе господи. По кривой летят через весь погребок столы, скамьи, блюда и чаши: вино красными кляксами заляпывает стены; жены галлов пищат, как крысы на случке; иберы, сами не зная зачем, кидаются в общую свалку; сирийцы используют удобный момент, чтобы улизнуть, не заплатив по счету. Кассий Кай, взирая на погром в своем заведении, забыв о своей мощной мускулатуре и репутации непобедимого гладиатора, даже думать боится о защите своих гостей и только блеет, как ягненок, заблудившийся в чертополохе:
— Pax vobis, pax vobis… [21]
Преторианские гвардейцы уводят всех: не только четверых братьев, за которыми пришли, но также и иберов, вмешавшихся в чужую драку, и толстозадых германцев, и деликатных галлов, и даже бесстрастных, всеми уважаемых бриттов. Преторианцы, а за ними их вопящие пленники поднимаются по лестнице и вливаются в улицу, кишащую балагурами-возницами, назойливыми туристами и липнущими ко всем проститутками. Издали слышны крики из переполненного Большого цирка, рев публики, которая присутствует, как всегда, на играх атлетов из Рима и Милана; и, как всегда, на сей раз побеждают миланцы: три — ноль. О Рим, вечный и неизменный!
Кассий Кай мечется в своей таверне, как грешная душа в чистилище. Осталась только жирная германка, упавшая в обморок во время баталии. Экс-гладиатор перешагивает через поваленные скамьи, опрокинутые столы, битую посуду, статую Вакха уже без виноградной кисти и неприлично торчащих пальцев. И этот гигант, который глазом не моргнул перед мечом или трезубцем своих противников, рыдает, икая и пуская слюни, оплакивая свою сломанную корявую мебель, пролитое разбавленное вино и разбитые бочки с тухлыми каракатицами.
— Во всем виноват только Диоклетиан, — бормочет владелец таверны, всхлипывая. Он позволяет себе корить императора лишь в безобидной компании бездыханной германки: валькирия продолжает лежать без сознания или во вполне осознанной надежде, что ее кто-нибудь изнасилует под горячую руку. — Этот себялюбивый тиран, — хнычет Кай, — думает только о великолепии своих нарядов, о постройке роскошных бань и забывает, презирает трудовой люд, торговцев, а ведь мы — живая кровь империи. Ненасытное чудовище, грабитель чужого имущества, ему бы только облагать нас налогами и собирать подати…
XIX Никогда к тому не стремился, — говорит Диоклетиан, — чтобы мои экономические доктрины вызывали восхищение у лавочников, или у апостолов свободной торговли — ох, эти крокодилы! — или у жрецов черного рынка — ох, эти скорпионы! — ибо ограничить алчность этих пиратов и должны мои доктрины.
XX Курс денег был неустойчив: сегодня повышался, завтра понижался. Я ввел золото в обращение и установил твердый золотой стандарт, о чем раньше и помышлять не смели.
XXI Спекулянты назначали цены на продукты, какие им вздумается — не в четыре, а в восемь раз больше положенного, да еще и побольше драли, пиявки бородатые! Я издал строжайший указ, который их обязал брать за товары ровно столько, сколько они стоят.
XXII Оптовые скупщики накапливали товары, чтобы создавать их нехватку, а потом сбывали на черном рынке. Я загнал плутов в тюрьмы без лишних слов, наложил на них огромные штрафы, разорил тех, кто мне сопротивлялся, казнил тех, кого не удалось согнуть в бараний рог.
XXIII Продукцию производили без всякого плана и согласования; свободное предпринимательство, totum revolutum [22] в национальной экономике. Я заставил частных промышленников планировать производство, принудил государство создавать доходные мануфактуры.
XXIV Управленческий аппарат состоял из людей малочисленных, безнадзорных и не всегда честных. Я создал эффективную бюрократическую машину, дал работу тысячам граждан, уменьшил ответственность каждого за счет взаимной слежки.
XXV Прогресс в стране тормозился политическими смутами. Я стал взимать подати с патрициев, пробил план общественных работ в невиданном масштабе, понастроил школ и бань в каждом городе, дабы промыть мозги и тела своих подданных.
XXVI И если в самом деле мои доктрины провалились, как провалились и всегда будут проваливаться экономические теории, когда они сталкиваются со сволочной действительностью, все-таки из всего вышесказанного следует, что ваш покорный слуга был провозвестником и выдумщиком таких сущих безделиц, как золотой стандарт, контроль над ценами, планирование экономики, налоговая система, управленческое дело, национализация промышленности и…
XXVII …и британский лейборизм, Меркурий его дери.
Север, Севериан, Карпофор, Викторин, уже без шлемов, копий и щитов, но еще сверкая нагрудными панцирями, стоят перед трибуналом, где председательствует плюгавый большелобый судья — тип сократический и ревматический. Но сегодня в нем ревматик берет верх, ибо ноябрь ползет мокрый и холодный с Палатинского холма [23] и гадючьим жалом впивается в его вспухшие суставы. От афинского мудреца у него сохраняется лишь сознание собственного невежества да ироническая ухмылка прирезанного бычка.
— Вас обвиняют в христианстве, — говорит судья с неудовольствием.
— Кто нас обвиняет? — говорит Север.
— Вас обвиняет свидетель Спион Подлеций, христианин, как и вы, до вчерашнего дня. Между шестью и семью пополудни он вернулся к религии своих предков, наших предков, внемля громкому зову отца и царя всех богов, который сбирает тучи и пребывает в эфире. Сам Юпитер громогласно выкликнул его имя и призвал его к себе из угла карцера.
— Мы тебе не верим, — говорит Север.
— Спиона Подлеция повесили под сводами портика, — говорит Карпофор.
— Ему сожгли спину факелом, — говорит Севериан.
— У него уже окоченела задница, — говорит Викторин. Взметнулись тоги судей, и вздрогнула от страха сотня любопытных — вольноотпущенных, безработных, родственников арестованных, — все, кто здесь присутствует. Плебейскими комментариями лениво обмениваются продавцы вареных сосисок в хлебце, сдобренных восточными специями и потому называющихся canes calidi по-латыни (то есть hot dogs [24], о невежда читатель). Главный судья наводит тишину ударами деревянного жезла — карающей десницы судейской власти.
— Вы христиане или не христиане? — спрашивает на этот раз без околичностей человек, облаченный в тогу.
— Мы веруем во всемогущего бога-отца, — говорит Север.
— И в его сына, нашего господа бога, — говорит Севериан.
— И в святого духа, — говорит Карпофор.
— И на… чхать нам на Афину Палладу и всех остальных жильцов Олимпа, — говорит Викторин.
Председатель трибунала обращает взор к статуе Минервы, которая возвышается за его спиной. Сейчас испепеляющая молния должна поразить всех: и обвиняемых, и обвинителей, и публику. Однако Минерва никак не реагирует на кощунственную ругань, сонно прикрыв глаза и неподвижно стоя с покровительственно поднятой правой рукой, в небрежно напяленном шлеме.
— Значит, — говорит судья, — вы заявляете, что изменили отчизне, нашим богам и семье, что распространяете иностранную веру и надругались над своей воинской честью?
— Мы заявляем, — отвечает Север, — что мы самые преданные сыны отчизны, но — христиане; самые любящие чада, но — христиане; самые ревностные блюстители воинской чести, но — христиане.
— И никакие мы не распространители иностранной веры, а ревностные слуги единого истинного бога — не иностранного, а всеобщего, — выпаливает Карпофор.