Обратив внимание на эти соответствия, я обнаружил в них ещё одно звено, связывающее самую суть рассказа (взятого в целом) с наиболее тягостным событием моего детства.
По мере взросления моя любовь к отцу переросла в неосознанное отвращение. Я стал меньше страдать от криков, которые без конца исторгали из него острые табетические боли (медики причисляют их к самым сильным). Вонь и грязь, на которые обрекала его болезнь (случалось, он ходил под себя), я переносил довольно легко. В любом вопросе я занимал позицию, противоположную его мнению.
Однажды ночью мы с мамой проснулись от воплей, раздававшихся в комнате больного: он внезапно сошёл с ума. Я сбегал за врачом. В своих речах отец рисовал самые райские картины. Когда врач вышел с моей мамой в соседнюю комнату, сумасшедший громогласно прокричал:
— ЭЙ, ДОКТОР, СКОЛЬКО ТЫ ЕЩЁ БУДЕШЬ ЕБАТЬ МОЮ ЖЕНУ!
Он смеялся. Эта фраза, одним махом разрушившая плоды моего сурового воспитания и вызвавшая у меня жуткий смех, возложила на меня неосознанную обязанность отыскать в моей жизни и в моих мыслях нечто, ей равноценное. Это, возможно, объясняет «историю глаза».
Вот я и перечислил самые главные мои душевные потрясения.
Я не стал бы отождествлять Марсель с моей мамой. Марсель — это четырнадцатилетняя незнакомка, однажды сидевшая передо мной в кафе. Впрочем…
Спустя несколько недель после помешательства отца бабушка устроила маме, в моём присутствии, одну отвратительную сцену, из-за которой мама тоже утратила рассудок. Она надолго впала в меланхолию. Меня раздражали мысли о проклятии, не дававшие ей покоя, к тому же я был вынужден постоянно следить за ней. Она так напугала меня своим бредом, что однажды вечером я снял с камина два тяжёлых канделябра на мраморной подставке: я боялся, что она убьёт меня во сне. Выходя из терпения, я даже бил её и в отчаянии заламывал ей руки, пытаясь её образумить.
Однажды я недоглядел, и мама сбежала. Мы долго искали её; в конце концов, брат нашёл ей повесившейся на чердаке. Правда, нам всё же удалось вернуть её к жизни.
Когда она исчезла в очередной раз, мне пришлось долго бродить вдоль ручья, в котором она могла утонуть. Я обегал все болота. Наконец, я встретил её на тропинке: она промокла до пояса, с её юбки стекала грязная вода. Она сама выбралась из ледяной воды ручья (дело было зимой), оказавшегося в этом месте слишком мелким, для того чтобы утонуть.
Эти воспоминания обычно не задерживают моего внимания. После стольких лет они больше не трогают меня: время изгладило их. Они смогли получить новую жизнь только в искажённом, неузнаваемом виде, приобретя при этом непристойный смысл.
План продолжения «Истории глаза»
В течение пятнадцати лет Симона предаётся всё более и более изощрённому разврату и, в конце концов, попадает в лагерь пыток. Правда, по ошибке; описание мучений, слёз, глупости горя, Симона на грани обращения, увещевания малокровной женщины и богомольцев Севильской церкви. Симоне уже 35 лет. При поступлении в лагерь она была красавицей, но теперь к ней неумолимо подкрадывается старость. Красивая сцена с женщиной-палачом и богомолкой: Симона и богомолка, забитые до смерти, Симона не поддаётся искушению. Она умирает так, словно занимается любовью, но в чистоте (целомудрии) и глупости смерти: возбуждение и агония преображают её. Палач бьёт её, она равнодушна к ударам, равнодушна к словам богомолки и погружена в смертельную агонию. Это не просто эротическое наслаждение, а нечто гораздо большее. Но безысходное. И тем более это не мазохизм, и эта экзальтация столь глубока, что её невозможно себе вообразить, она превосходит всё. Симона умирает от одиночества и бесчувственности.