Мать всегда захватывала какое-нибудь лакомство, когда ходила навещать мужа. Она была бы недовольна, если бы я вернулся, не отдав его. Я это знал. Но мне не хотелось показывать отцу, как жестоко переменились наши роли, подчеркивать его беспомощность и свое относительное превосходство, угощая его лакомством, как делал он, когда я был маленьким.
Я в муках искал выход. Все ужасные. Все никуда не годились. Наконец, не потому, что считал, что так надо, а просто чтобы избавиться от обузы, я протянул ненавистный банан отцу.
Он взял.
Отведя взгляд, он неторопливо очистил плод. Равнодушно откусил. И со звериной тоской стал есть.
Этого воспоминания я, как ни стараюсь, никогда себе не прощу — что я смотрел, как этот прекрасный когда-то человек ел банан, словно заморская обезьяна.
Но это не самое плохое, о чем я должен тебе рассказать, потому что, когда я наконец умолк, само время вокруг меня стало клейким, растянулось так, что, казалось, вовсе не движется. Проходили годы, а солнечное пятно на беленой стене оставалось на том же месте. Жужжание слепней затихло, но я знал, что, подняв голову, увижу их висящими надо мной в воздухе. Я в бессильном ужасе, не отрываясь, смотрел на моего несчастного, погибшего отца и знал, что навсегда останусь в этой комнате, в этом мгновении, в этом горе. Наконец я крепко зажмурился и вообразил, что пришел служитель, увел отца и наконец вернул меня матери. Я вообразил, что разразился слезами. Прошло немало времени, прежде чем я смог заговорить. И тогда я произнес:
— Господи боже, мать! Как ты могла так со мной поступить?
— Мне требовалась, — сказала она, — твоя добросовестная оценка его состояния.
— Ты бываешь у него каждый день. — Я невольно вскинул руку, потянулся к ней, как будто медленно тонул. — Ты должна знать, что с ним.
Она не удержала меня за руку. Не стала утешать. Не извинялась.
— Мой долг — оставаться с твоим отцом, здоров он или болен, — ответила она, — и я не откажусь от него, пока мои посещения доставляют ему хоть самое малое утешение. Но я уже некоторое время подозреваю, что он больше не узнает меня. Поэтому я привела тебя. Теперь ты должен сказать мне, приходить ли сюда и впредь.
Моя мать была железная женщина, и никогда это не проявлялось более явно, чем в ту минуту. Она не жалела о том, как поступила со мной. И она была права.
Даже тогда я это знал.
— Не ходи, — сказал я. — И пусть совесть тебя не мучает. Отец покинул нас навсегда.
Но я все плакал. Я не мог перестать. Я шел домой по улицам Филадельфии и, у всех на глазах, всем на удивление, ревел, как младенец, от ненависти к этой ужасной жизни и еще больше — к самому себе за свою ребяческую обиду на родителей, которым пришлось гораздо хуже, чем мне. И я остро сознавал себя в той комнате с остановившимся временем, и все, что со мной происходило, было только плодом моего воображения. Это чувство не совсем прошло и теперь. До сих пор, когда мысли ничем не заняты, мир начинает таять, и я чувствую, что все еще сижу перед своим отсутствующим отцом.
Я бежал из той ужасной минуты и обнаружил себя снова в плоскодонке, возвращающимся с похорон отца. На сердце у нас было легко и весело. Мы разговаривали, а лодочник, понурив голову, работал веслами.
Моя сестренка Барбара болтала рукой в воде — игра светотени скрывала ее лицо. Она надеялась поймать рыбку.
— Уилл, — с изумлением в голосе окликнула меня Мэри, — смотри!
Она указывала пальцем вверх. Я обернулся на восток, к темнеющему горизонту над Союзным островом, за которым над берегом Нью-Джерси собиралась гроза.
Обгоняя бурю, надвигаясь прямо на нас, приближалось к нам сооружение столь неимоверной сложности, что взгляд терялся в нем. Оно заполняло все небо. Оно, неподвластное человеческому разуму, нависло над нами, как летучий город из «Тысячи и одной ночи», несчетным количеством каркасов и помостов, подвешенных к сотне шаров.
Мне за несколько лет до того случилось видеть взлет воздушного шара. Он нежно разорвал связь с землей, грациозно вознесся в небо — плавучий остров, земная крупица в воздушном царстве. Он плыл, как парусник, растворяясь вдали. И растаял в небе, когда до горизонта оставалось еще далеко.
Если тот шар был кораблем, на нас надвигалась целая армада. Если тот корабль был островком, земной песчинкой, уносимой буйными ветрами, то представшее теперь нашим взглядам являлось огромным рукотворным континентом.
То было чудовищное зрелище, и оно становилось еще страшнее, оттого что на стропах и палубах корабля кишели черные точки, и, когда до сознания доходило, что это люди, истинная величина его представлялась уж вовсе невообразимой.
Ветер переменился, и грохот двигателей наполнил вселенную.
Так я впервые увидел гигантский воздушный корабль «Империя».
Моя не знающая покоя память перевернула мир, сменив солнечный свет на дождь. Два дня провалились между ними. Я топал по Каштановой улице, брызги летели из-под ног, руки готовы были отвалиться, я почти бежал. Мэри вприпрыжку поспевала за мной, прикрывая зонтиком горшок на двадцать кварт у меня в руках, а дождь с купола лился мне за шиворот.
— Не так быстро, — причитала Мэри. — Куда ты несешься? Споткнешься, все разольешь!
— Нам нельзя опаздывать. Ради бога, и зачем мать так долго продержала горшок на огне?
— Сразу видно, что тебе не приходилось готовить! Соусу нужно время, чтобы загустеть, не то к подаче на стол рагу будет холодным и гадким.
— Ну, уверяю тебя, как придем, жара нам хватит с лихвой, Таси нам задаст и еще добавит.
— Что ты болтаешь! Она не такая.
— Еще какая! Таси на кухне — деспот и тиран, возрожденный Наполеон, а недостаток роста возмещается избытком самомнения. Стоит ей взять в руки поварешку — и она Тиберий Клавдий Нерон во плоти. Ни разу со времен Ксантиппы не случалось брака между такой злоязычной женой и таким осмотрительным мужем. В ее котле жар всех кухонных плит смешался…
Мэри от смеха стала замедлять шаг.
— Ой, бока болят! — выкрикнула она, и я, разумеется, продолжил:
— …Превратив ее в ходячую перечницу, в острый соус, сдобренный уксусом, в смесь всех индийских пряностей, только обжигают они не язык, а уши. Она…
— Хватит, хватит, хватит!
По всему городу устраивали приемы в честь офицеров и команды «Империи» и первого воздушного перелета через Атлантику. В экипаже оказалось около тысячи человек — всех невозможно было чествовать в одном здании. Мы с Мэри спешили на небольшое собрание в зале библиотеки. Председательствовал на нем младший Биддл, а угощение обеспечивали Джулиус Нэш и его команда темнокожих официантов.
Мы уже приближались к цели, когда я, подняв взгляд, увидел свое будущее.
Над тюремным двором на Ореховой улице, привязанная сотнями канатов, нависала «Империя», едва видимая сквозь пелену дождя. Дома рядом с ней казались карликами. Порывы ветра дергали и подбрасывали бесцветные шары, и они чуть колебались в темноте, как беспокойный сон в спящем сознании. Я, засмотревшись, шагнул в такую глубокую лужу, что вода залилась мне за голенища сапог. Споткнулся и упал на одно колено. Мэри взвизгнула.
Но я уже вскочил и проворно заковылял дальше, торопясь что было мочи. Штаны у меня пропитались ледяной водой, колено саднило, зато горшок уцелел.
Не так легко быть старшим сыном в семье, которую кормит разоряющийся пансион. Уделом моим были вечные труды. Не то чтобы я отлынивал от работы — труд являлся уделом всех обитателей порта, и его принимали без жалоб. А вот что сжимало мне душу железным кулаком — это гибнущие одна за другой надежды на будущее.
В те дни мне хотелось долететь до Солнца и выстроить дворец на Луне. Мне хотелось спуститься к темному земному ядру и отыскать там рубины с изумрудами, огромные, как отцовская гостиница. Мне хотелось шагать по земле в семимильных сапогах, изобрести подводный корабль и открыть на дне морском русалочий народ, взобраться на африканские горы и увидеть леопардов на их заснеженных вершинах, спуститься в жерла вулканов Исландии и сразиться в недрах земли с огненными чудовищами и гигантскими ящерами, вписать свое имя в историю, став первым человеком, побывавшим на Северном полюсе. Слухи, что «Империя» будет вербовать новых матросов на места умерших за время перелета от Лондона, разъедали мне душу, как раковая опухоль.