Зато когда он был еще самим собой, такого доброго и благочестивого человека не сыскать было в обеих Америках — да что там, на тысяче континентов. Я только раз видел его по-настоящему сердитым. В тот день моя старшая сестра Патриция, посланная за дровами на задний двор, вернулась с пустыми руками и сказала:
— Отец, там в сарае черная девочка. Она плачет.
Родители мои набросили плащи и подняли капюшоны, потому что на дворе лило так, как льет зимой только в Филадельфии, и вышли узнать, в чем дело. Они вернулись с девчонкой, такой худющей и такой промокшей, что, на мой мальчишеский взгляд, она походила на вытащенную из реки белку.
Все трое прошли в гостиную и закрыли дверь. Мы с Патрицией — Мэри тогда была совсем мала — пробовали подслушивать из прихожей, но услышали только бормотание, прерываемое иногда всхлипами. Немного погодя плач умолк. А разговор продолжался еще долго.
Посреди беседы моя мать выбежала из гостиной, чтобы взять дневной выпуск «Демократической газеты», и вернулась обратно. Она была так озабочена, что даже не шуганула нас от двери. Теперь я знаю — а тогда не знал, — что взволновала ее заметка на первой странице. Патриция, самая практичная и предусмотрительная в нашей семье, вырезала и сохранила то объявление, так что теперь я привожу его точный текст:
ШЕСТЬ ЦЕНТОВ ВОЗНАГРАЖДЕНИЯ!
14 с. м. от нижеподписавшегося сбежала некая Таси Браун, мулатка тринадцати лет, не дослужившая пяти лет по кабальной записи. Рост пять футов один дюйм, шрамы от оспы, дерзкая и развязная, была в простом коричневом платье из грубой ткани. Характер: наглая, ленивая, вздорная. Вышеуказанное вознаграждение без малейшей благодарности причитается тому, кто возвратит ее
Томасу Каттингтону,
Пайн-стрит, 81, Филадельфия.
Надо тебе сказать, что в те времена вознаграждение за поимку беглого подмастерья доходило до десяти долларов! Очевидно, мистер Томас Каттингтон полагал, что ему досталась никуда не годная служанка.
Наконец отец мой вылетел из гостиной с газетой в руках. Он закрыл за собой дверь. Он был в таком угрюмом бешенстве, что я отшатнулся от него и ни я, ни сестра не решились задать мучившие нас вопросы. Он мрачно отыскал свой бумажник и, надев плащ, вышел под дождь.
Через два часа он вернулся с Хорасом Поттером, клерком из счетоводческой конторы Флинтхема, и с кабальной записью на Таси. Дверь гостиной осталась распахнутой настежь, и вся семья вместе с постояльцами были приглашены в свидетели. К тому времени матушка переодела Таси в платье, из которого выросла Патриция, а поскольку моя сестра была девочкой среднего роста, Таси в нем совсем потерялась. Она умыла лицо, но сохраняла на нем непроницаемую напряженную мину.
Спокойным, ровным тоном отец прочитал вслух бумагу с начала до конца, так что Таси, не умевшая ни читать, ни писать, могла не сомневаться, что это действительно документ об отдаче ее в услужение. Если попадался юридический термин, который мог быть ей незнаком, отец старательно разъяснял его девочке, а мистер Поттер, стоявший у очага и гревший руки над огнем, внимательно слушал и кивал, одобряя его толкования. Потом отец показал Таси подпись прежнего хозяина и значок, поставленный ею вместо подписи.
Потом он бросил бумагу в огонь.
Когда кабальная запись загорелась, девочка издала звук, какого мне прежде слышать не приходилось: что-то вроде вопля или визга — так мог бы визжать дикий зверек. Потом она упала перед отцом на колени и, к огромному его смущению, схватила и поцеловала ему руку.
Так Таси поселилась у нас. Для меня она сразу стала еще одной сестрой — вернее, несносной сварливой мегерой, не желавшей слушать от меня даже самых разумных советов и распоряжавшейся мною, словно это я был ее слугой. Не девчонка, а наказание Божье. Когда ей исполнилось семнадцать, вопреки уговорам моей ужаснувшейся матери она вышла замуж за мужчину вдвое старше ее и заметно более темнокожего. Он зарабатывал на жизнь, устраивая праздники для богачей. Джулиус Нэш был человек серьезный. Люди говорили, что он даже улыбается строго. Однажды, когда он еще ухаживал за Таси и дожидался ее у двери, я, страдая после недавней выволочки, сердито выпалил:
— И на что вам такая фурия?
Этот суровый мужчина минуту разглядывал меня, а потом голосом, таким гулким, что его нередко сравнивали с заупокойным колоколом, ответил:
— Госпожа Таси обладает немалой силой характера, а я нахожу, что эта черта предпочтительнее лживого и льстивого языка.
Я не ждал, что мои слова примут всерьез. Я просто выплескивал мальчишескую обиду. Я остался стоять, пристыженный и ошеломленный обдуманным ответом этого чернокожего джентльмена — и, должен признаться, вдвойне униженный из-за причины своего конфуза. Тут по лестнице, с напряженной торжествующей улыбкой, спустилась Таси и ушла с ним, чтобы появиться в моем рассказе еще лишь дважды.
Если тебе кажется неправдоподобным, что мой отец так великодушно поступил с незнакомой девчонкой-мулаткой, от которой ему не было никакого проку, — скажу тебе только, что ты не знал, какой доброты был этот человек. Мало того, судя по тому почтению, какое питали к нему все его знакомые, уверен — это был лишь один из многих подобных поступков, ставший нам известным только благодаря обстоятельствам.
Как же изменился мой бедный отец, когда я в последний раз видел его живым! В тот раз мать взяла меня в отделение для умалишенных Пенсильванской больницы, чтобы повидаться с ним.
Стоял чудесный безоблачный июньский день.
Мне было пятнадцать лет.
Филадельфия была прекрасным местом для мальчишки, хотя в то время я и вполовину не отдавал ей должного. В порт каждый день входили суда с шелками и камфарой из Кантона, со шкурами из Вальпараисо и с опиумом из Смирны и отплывали в Батавию и Малакку за жестью, к Малабарскому берегу за сандаловым деревом и перцем или в обход мыса Горн с грузом ножей и одеял, чтобы выменять на них у простодушных туземцев кипы шкур морской выдры. Матросы, разукрашенные варварскими татуировками, вываливались из питейных заведений, распевая песни на странные мотивы, и падали вверх тормашками в реку или с живописными подробностями повествовали, как месяцами жили среди голых каннибалов и женились на женщине, у которой зубы были заточены, как иголки, а сами тем временем неторопливо разворачивали клеенчатый сверток, извлеченный со дна матросского сундука, чтобы в самый захватывающий момент украсить свою байку неопровержимым доказательством — высушенным человеческим ухом. Порт вечно тревожил мне душу.
Так же как фургоны, проезжавшие через ланкастерскую заставу и возвращавшиеся на запад, нагруженные пионерами и миссионерами, стремившимися в глубь континента, чтобы сражаться с дикими индейцами или спасать их именем Христовым — в зависимости от личных склонностей. Оставшиеся получали от далеких родственников посылки: украшения из перьев, корзины искусного плетения, украшенные бусинами заспинные доски, на которых индианки носят младенцев, и, изредка, человеческие скальпы.
Наша гостиница стояла на узкой улочке вдоль Делавэра. Почтенные горожане называли ее Причальной, хотя Речную улицу от Парадной набережной отделяла кирпичная стена высотой в два этажа с железной решеткой поверху. Речная сходилась с набережной, но по ней тянулись медлительные грузовые повозки, а по набережной сновали пролетки и кареты местной аристократии, поэтому мы, мальчишки из купеческого сословия, прозвали ее Огороженным Городом. Наши улицы были узкими и сырыми, наши дома и лавки — немного обшарпанными, наши мальчишеские радости — почти сельскими.
Настоящая Филадельфия, напротив, гордилась своими широкими, чистыми и прямыми улицами и готова была до Судного дня повторять оброненное каким-то галантным французом сравнение: «Американские Афины». И я не слишком погрешу против истины, если скажу, что город отличался удивительным космополитизмом.