Может быть, в других, лучших мирах она выжила. Но не в моем.
Но прошлое еще не отпустило меня.
В холодный дождливый ноябрьский вечер к моим дверям подошел бродяга. Жалкое, неправдоподобное существо, скорее кобольд[4], чем человек, завернутое в промокшие лохмотья так, что из-под капюшона торчал только кончик носа, освещенный слабым светом из открытой двери.
Видение умоляюще протянуло руку и прокаркало:
— Поесть!
Я не видел никакой угрозы в столь жалком существе, да и будь оно опасно — чего мне было бояться? Жестокий конец жестокой жизни — я не стал бы возражать.
— Входи, — сказал я бедняге. — Спрячься от дождя. В гостиной горит огонь. Посиди там, пока я согрею тебе что-нибудь поесть.
Когда обрадованный нищий стал подниматься по лестнице, я увидел, что он заметно прихрамывает, как будто из-за старого, плохо залеченного перелома ноги.
Я вскипятил в кухне чайник. Заварить чай было минутным делом. Я поставил на поднос молоко, сахарницу и имбирное печенье и вышел с ним из задней половины дома.
В дверях гостиной я остановился, похолодев от изумления. Там, в полутемной комнате, поднявшаяся рука откинула капюшон. Мир перевернулся.
Я шагнул назад, онемев, растеряв все мысли.
Огонь блестел на ее рыжих волосах. Она подставила мне щеку с озорной мальчишеской улыбкой, которую я так любил.
— Ну, приятель, — сказала она, — ты не хочешь меня поцеловать?
Огонь догорает. Нет, не надо подбрасывать нового полена. Пусть гаснет. Все равно осталась одна зола.
Ты, глядя на свою мать, видишь то, чего не вижу я, — старую морщинистую женщину, которая толстеет с каждым днем и не могла быть авантюристкой, разбойницей, бродягой. О, я не хуже тебя различаю ее наружность. Но я вижу глубже.
Я люблю ее так, как тебе не вообразить — никогда не вообразить, разве что судьба подарит тебе когда-нибудь такое же чувство. Я люблю ее, как старый уютный башмак любит свою пару. Мне никогда не найти подобной ей.
Здесь и конец моему рассказу. Я не могу поклясться, что в нем есть хоть одно слово правды. После той горячки я сам не знаю, что было бредом, а что случилось на самом деле. Может быть, ничего. Во всяком случае, я рассказал тебе все.
Кроме одного.
Несколько лет спустя у меня появилась самая замечательная причина послать за повитухой. Моя любимая Каролина рожала. Сперва ее стошнило, потом отошли воды. Потом пришла повитуха от квакеров и выставила меня из комнаты. Я сидел в гостиной, зажав ладони между коленями, и ждал.
Наверняка я исходил беспокойством не один час. Но помню только, как стоял в ногах кровати. Каролина лежала на ней, бледная от изнеможения. Она слабо улыбнулась, когда повитуха подняла сына, чтобы показать мне.
Я взглянул в крошечное личико младенца и расплакался. Слезы ручьями текли по лицу, и я не в силах описать тебе силу своих чувств. Говорят, в тот день шел дождь, но я помню иное. Для меня мир был залит солнечным сиянием, ярче которого я не видывал.
Повитуха что-то говорила — я не слушал. Я смотрел на сына.
В ту минуту я чувствовал себя ближе к отцу, чем когда-либо прежде. Я почувствовал, что наконец понимаю его и знаю, какие слова он сказал бы мне, если бы мог. Я смотрел на тебя с такой всеобъемлющей, непоколебимой любовью, о какой мы с надеждой молим Бога, и я говорил с тобой без слов.
Однажды, сын мой, думал я, ты станешь взрослым.
Ты повзрослеешь и тем превратишь меня в старика, а потом я умру и буду забыт. Так и должно быть. Я не против. Это малая цена за то, чтобы ты жил.
И тут повитуха положила тебя мне на руки, и все долги были оплачены, и все обиды забыты.
Я еще многое хотел бы тебе сказать. Но час уже поздний, а у меня не хватает слов. Как бы то ни было, твой дорожный сундук собран и стоит у двери. Утром ты отправишься в путь. Ты стал мужчиной и пускаешься на поиски собственных приключений. Я не в силах вообразить, какие приключения тебя ждут, и ты потом сможешь передать их другим не лучше, чем я — свои. Проживи их достойно. Я знаю, ты сможешь.
А теперь мне пора в постель. Мне давно уже пора уснуть.
Перевела Г. Соловьева