Спустя еще три года, когда Сюзанна была уже в Столице, отца поместили в психиатрическую лечебницу с крайне неблагоприятным прогнозом.
Глава третья
С чем сравнить изучение языка и литературы Отечества в Аркадии? На сходную тему уже писал когда-то нежный и насмешливый энтомолог Набоков, писал, прошу заметить, уже после безоговорочной капитуляции, то есть на полуродном ему английском. Многие соученики Сюзанны, через пень-колоду одолевая неуклюжие согласные, влажные гласные и гнусную систему падежей славянского языка, простодушно рассчитывали по окончании курса пристроиться в лабиринтах военного ведомства, или министерства иностранных дел, не ведая, что пять или шесть имевшихся в Аркадии синекур этого рода были заняты давно и пожизненно. Примеривая на себя перед зеркалом этой книги чужие судьбы (словно не идущие мне фетровые шляпы на первом этаже Wheaton’a), скажу: будь я простоволосым аркадским юношей с пробивающимися усами, будь я охоч до славного косяка и пенистого бочкового пива, до прогулки по грохочущим, пляшущим барам ночной Полумесячной улицы с парой-другой сотен в кармане, или же - мечтай я, скажем, о каком-то исполненном гармонии будущем - своем ли собственном, как мой тезка, о котором речь ниже (односемейный дом под черепичной крышей, небольшой экологически приемлемый автомобиль, приличный детский гомон на хорошо подстриженном газоне), или всеобщем, а то и (третий вариант) представляйся мне жизнь сплошным светлым пятном, кое-где заставленным статуэтками смеющегося Будды, - словом, ни в одном из перечисленных случаев я бы и на пушечный выстрел не подошел к департаменту славянского языка и литературы. Но мне (признаюсь) ближе нелепый антрополог Савицкий, хватающий меня за лацкан в коридоре славянского департамента, чтобы с ветхозаветным жаром поведать о погребальных обрядах древних финикийцев, мне та же Сюзанна ближе, с ее отчетливым пониманием смехотворности осваиваемого ремесла, с ее неутолимой тягой к тайне. Куда же заводит охота за тайной - это другой вопрос, в котором разбираться хлопотно, да и небезопасно.
Отец не раз поражал подросшую Сюзанну, повторяя, что Отечество мертво, и ни одна береза, ни одна осина этой злополучной страны больше не шумит для него своими листьями. Сюзанна ужасалась, потом призадумалась. Все их родственники в Отечестве погибли - кто во время Большой войны, кто перед ней. Но страны вообще не гибнут, пояснял ей Гость много лет спустя, их души бессмертнее, чем у отдельных грешников - и мучаются они в своем полуземном, полузагробном существовании значительно больше, наделяя и живущих тайной своих мучений.
Поговорим же о тайне.
Засмотримся вместе с девочкой Сюзанной на пыльные корешки книг за стеклянными дверцами старомодного отцовского шкафа, вздрогнем, озираясь, от скрипа начищенных латунных петель, вынем из туго набитого ряда неизвестную книгу и, раскрыв ее на середине, кротко и испуганно склонимся над текстом, в котором не больше смысла, чем в этрусской надгробной надписи. Полистаем тощую, с размытой печатью ежедневную газету, с недельным опозданием приходящую из Нового Амстердама, поразимся количеству похоронных объявлений, попытаемся освоить насекомые буквы славянского алфавита, который, говорят, придумали средневековые фракийские монахи, чтобы разорвать постылую связь с Римом, а значит - с Западом, следовательно, и с нашей богоспасаемой родиной.
Оскорбимся и расплачемся, когда отец в который раз откажется помогать, твердя свое вечное снисходительное "ни к чему это тебе, девочка", пойдем жаловаться матери, которая только пожмет плечами и попробует нас утешить новой глянцевой книгой про Алису в стране чудес или про дзен-буддиста Винни-Пуха, а то еще - затеет учить нас игре на пианино, вязанию, рисованию, галльской грамматике.
Послушаем, как молодой еще отец хохочет в трубку массивного черного телефона, громогласно убеждает кого-то, бьет себя ладонью по колену от восторга. И - мгновенно замолкает и гаснет, положив трубку на рычаг.
Усядемся в глубокое продавленное кресло в цветастом сатине, которое отец на днях распарывал, чтобы перетянуть пружины. В доме гости: рано располневшие женщины и плохо побритые мужчины опорожняют стопки холодной водки, закусывая свеклой, селедкой и картошкой, принесенными кем-то из них в пластмассовых контейнерах (а рыжая поверхность соуса, в который полагается макать красиво нарезанные матерью овощи, девственно ровна, и к сырным палочкам никто не притрагивается). Пахнущие луком мужчины в темных костюмах крякают, утирая ладонями рты, а женщины просят наливать им поменьше, выпив же - смущенно хихикают. Предмет же их дальнейшего разговора, как и содержание заунывных песен, к которым переходят к концу вечера, остается неизвестным и Сюзанне, и ее матери.
В небольшой церкви, пропитанной запахом восковых огарков, будут спускаться с антресолей охрипшие хористы, и дети встанут в очередь к причастию, и священник спросит отца о чем-то по-славянски, а когда тот качнет головой - протянет сначала дочери, а потом и отцу тяжелый медный крест с изображением Распятого, даст дочери подсохшую просфору и глоток вина, а потом благословит ее на ломаном английском. Немногочисленные дети (мальчики в накрахмаленных матросках, девочки в красных платьицах с белыми бантами) будут переговариваться с родителями по-славянски, и с облегчением переходить на английский, как только взрослые в подвале церкви начнут привычно сокрушаться о судьбах Отечества над выдохшимся кофе и неизбежными бутербродами с селедкой.
Стареющий славянский солдат, военнопленный, заочно приговоренный к расстрелу, а ныне аркадский инженер, набычившись, говорил соотечественникам: "Детям жить здесь, я не хочу и не могу навязывать им своего прошлого". И не без злорадства наблюдал, как подросшие дети соотечественников стремительно забывали славянский язык, вдолбленный в них воистину титаническими усилиями.
На славянском языке было нельзя: играть в теннис, кататься на горных лыжах, устраиваться на работу, слушать Beatles и Rolling Stones, объясняться в любви сокурсницам, бороться за права женщин, учиться водить автомобиль, доказывать бармену, что тебе уже исполнился двадцать один год, учиться психологии, работать подавальщиком в закусочной, выпускать студенческую газету, писать статьи и листовки против сиамской войны.
На славянском языке было можно: слушать рассказы родителей, сокрушаться о судьбах Отечества, читать скучные старые книги, молиться, читать издаваемые в Федерации новые книги, в которых с тем же занудством обсасывались страдания Отечества, пить кофе в подвале церкви, петь солдатские марши и слушать охрипшие пластинки со старомодной музыкой.
Так, по крайней мере, считали подрастающие славянские дети.
Но Сюзанну не это заботило. Она только об одном волновалась - что у нее отобрали тайну, принадлежавшую ей по праву рождения.
Я никогда, понимаешь ты, никогда ему этого не прощу, изливала она душу первому своему серьезному кавалеру с факультета стоматологии. Рыхловатый апатичный кавалер когда-то был одним из мальчиков в накрахмаленных матросках, бойко говорил на славянском языке, однако читал кое-как, считая, что "пускай старики занимаются этой ерундой, а мы, слава Богу, живем не в Отечестве, пакостная страна, я бы туда ни за какие коврижки не поехал". А Сюзанна все зубрила склонения, спряжения, читала, трепеща пуще, чем пушкинская Татьяна, первые отрывки из отечественной литературы, где терзались своей ущербностью ее предки по отцовской линии, и красотки в шелках бросались под пыхтящие паровозы, а под развесистыми дубами размышляли о бренности всего сущего смертельно раненые князья. В переводе, объясняла она кавалеру, пропадает вся загадка этой литературы, исчезает та нервная дрожь, которой пропитано каждое слово. Соотечественник, наконец, сдался и согласился одолеть какую-то повесть, подаренную ему Сюзанной на Рождество (сам он преподнес ей огромную жестяную коробку шоколаду и премилое серебряное колечко, которое в иных обстоятельствах могло бы сойти и за обручальное). На бумаге, в которую он завернул подарки, летали обильные ангелочки и деловито тащили свои мешки многочисленные Санта-Клаусы. В гостях у Сюзанны, между прочим, он всегда сидел ровно до 11 часов, а потом мял свою лыжную шапочку и отправлялся к родителям. С ними он провел и новогоднюю ночь, в которую Сюзанна рассчитывала на некоторое развитие своего пресноватого романа.