Я напрягся и неуверенно произнес:
– Кажется, год рождения Пастернака…
– Да-да, ты прав, Пастернака. А также – Фанни Каплан. Год тысяча восемьсот девяностый! – сказал Карл с воодушевлением. – Год рождения самой невезучей женщины двадцатого столетия. Находиться в метре от Ильича и так бездарно промазать…
А могла ведь грохнуть политического авантюриста в самом начале его варварского эксперимента. Знаешь, почему она промахнулась? Фанни забыла, какой глаз надо было прищуривать. И прищурила совсем не тот.
Ах, если бы она прищурила тот, какой надо! Впрочем, если бы она и превратила грудь вождя мирового пролетариата в дуршлаг, это вряд ли бы что-нибудь изменило.
Ведь из-за его плеча уже высовывались рыжие усы следующего вождя: будущего вождя всех времен и народов. А тот многому научился у своего предтечи. Да-а… – протянул Карл и повторил: – Тысяча восемьсот девяностый год… Давненько, однако… Посмотри, – воскликнул Карл изумленно, – что за чертовщина! Год смерти этого Бухмана почему-то не обозначен. Вернее, на его месте зияет дыра.
Словно в надгробие угодил шестидюймовый снаряд. Мы никогда не узнаем, умер ли этот славный человек. Что наводит на некие мысли. Например, на мысль о том, что этот хмырь еще жив и по сей день, как Агасфер, шляется по городам и весям необъятной матушки-земли.
А если и умер, то умер он, сердяга, стоя в очереди за отборной сельдью по цене рубль тридцать четыре за килограмм еще в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году от рождества Христова в магазине «Рыба», улица Арбат, бывший дом потомственного гражданина Саввы Силыча Куроедова…
Умер он, стало быть, на Арбате, а похоронен где-нибудь в другом месте. И могила с красивым камнем ждет, не дождется, когда припожалует законный владелец. А у него и в мыслях этого нет… Ты думаешь, я говорю глупости? Посмотрим, посмотрим… Ах, как же здесь славно! – воскликнул Карл и, глубоко вздохнув, развел руки в стороны. – Век бы отсюда не уходил. Может, поселиться здесь?
Ты посмотри, сколько здесь зелени! А воздух, воздух-то какой! Как упоительно пахнет увядшими черными розами и влажной землей, вобравшей в себя ароматы наших истлевших предшественников! Кстати, ты не хотел бы жить на кладбище? В непосредственной близости от места твоего грядущего захоронения?
А что, это ведь так удобно: и в нравственном, и в философском, и в прикладном смысле. Устроился бы сторожем, стучал бы по ночам колотушкой, распугивал грабителей. А днем бы писал свой дурацкий роман да мастерил себе впрок домовину, пел грустные народные песни и носил пожитки в кабак… – Карл замолчал и заботливо оглядел меня с ног до головы.
Я пробурчал, что пока предпочитаю жить подальше от могильных плит и деревянных крестов.
Карл увлек меня по старой аллее вглубь кладбища. Он шел энергичным «стрелковым» шагом, почти бежал. Мне показалось, что Карлу не терпится предъявить мне что-то в качестве свидетельства целесообразности проживания рядом с покойниками.
Наконец он остановился у черного обелиска чудовищных размеров. Я запрокинул голову. Вспомнился знаменитый роман Ремарка.
Обелиск был настолько велик, что, казалось, он должен был стоять не здесь, среди могилок со скромными надгробьями, а где-нибудь в Гималаях, господствуя над миром и грозно напоминая всем о краткости и зыбкости жизни.
– Как видишь, я не оригинален, – услышал я голос Карла. Он глазами показал на эпитафию.
Я вгляделся в золотые буквы. Это было ехидное обращение к постоянно обновляющимся рядам праздношатающихся потомков.
– «Когда-то бодрыми шагами
И я бродил здесь меж гробами»,
– прочитал я с выражением.
Ну, да, Карл прав: хотя и остроумно, но, увы, не оригинально, старо, использовано давно и многажды.
Ниже были выбиты имя, отчество и фамилия владельца могилы. Я прочитал, и холодок пробежал у меня по спине.
Карл Вильгельмович Шмидт 27. 7. 1969 –
Год смерти, к сожалению, отсутствовал. Я указал на это Карлу. Не скрыв сожаления.
Карл не обиделся.
– Вот ты смеешься, – сказал он, – а это лишь предусмотрительность и правильное, глубоко продуманное размещение активов. Ты знаешь, сколько стоит место на приличном московском кладбище? А сколько оно будет стоить, когда я сыграю в ящик? Ведь все так дорожает… – и Карл покачал головой.
– Все, что ты сказал, ложь от первого до последнего слова. Я знаю, почему ты велел каменотесу выбить эту ущербную надпись, где нет самого главного: даты смерти. Таким хитрым маневром ты надеешься уклониться от встречи с неизбежностью. Я прав?
Карл ухмыльнулся и в знак согласия наклонил голову.
Глава 5
Я оглядывал уже приевшиеся красоты альпийского озера и про себя философствовал.
…Пройдет совсем немного времени, роскошная листва пожухнет, деревья почернеют и сиротливо оголятся.
С гор задует промозглый, пронизывающий ветер, поверхность озера покроется болезненной рябью. Вода станет темной и тяжелой как олово.
Улицы и отели опустеют. Только по набережной, горбясь и поеживаясь, будут бродить пожилые люди, неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно что делающие здесь, среди неприютной природы, пустых магазинов и закрытых до следующего года ресторанчиков.
В природе мы пытаемся найти то, чего не можем найти в себе. Покоя. То есть устойчивости, надежности, прочности, основательности и уверенности в том, что завтрашний день не принесет тебе некоей отвратительной неожиданности, вроде смертельной болезни, которая перевернет твою жизнь, превратив ее в ад.
Повторяю, мы ищем в природе покоя «своей измученной душе». И не находим. И никогда не найдем.
Потому что в природе тоже нет никакой уверенности и надежности. Сегодня жарит солнце, деревья налиты жизненной силой, над головой философа выгнулось ослепительно яркое небо с пушистыми облаками, под которыми летают беззаботные веселенькие птички. Все, кажется, устремлено к счастью.
А завтра, подчиняясь несправедливости, царящей повсюду в подлунном мире, на землю обрушится зима с ее морозами, тусклым негреющим солнцем и унылыми вечерними часами, которые нагоняют такую тоску, что хочется пойти и удавиться.
Правда, за зимой всегда следует радостное возрождение: демонстративный и шумный приход всё обновляющей и всё воскрешающей весны. Но кто поручится, что ты ее увидишь?..
– Очень пессимистично, – заявил Карл, когда я на днях поделился с ним своими безрадостными размышлениями. – Вы, писатели, – все такие. Чуть что, сразу впадаете в грусть. И поэтому вечно пишете о тоске, неразделенной любви, увядших розах, холодной осени и прочем, что только расстраивает мозги и желудок. Русского писателя хлебом не корми, дай только помечтать о намыленной веревке. То ли дело мы, композиторы, мы можем правым полушарием думать о чем-то печальном, например, о прекрасной девушке, погибшей из-за неразделенной любви, а левым – сочинять незатейливую пьеску о веселом поросенке. А писатели, мне кажется, вообще думают не мозгами, а мозжечком. Или лбом. Поэтому у вас все наперекосяк.
Я посмотрел на Карла. И с печалью в голосе произнес:
– Я каждое утро встаю с желанием снова завалиться в постель. Что это? Старость?
– Тебе, старина, надо встряхнуться. Способ известен. Отвлекись на какую-нибудь бабешку. И тогда заваливайся себе на здоровье…
– Ах, ничего мне не хочется.
– Мне кажется, мы иногда с тобой меняемся местами… – невесело сказал Карл.
Я помотал головой, отгоняя дурные мысли, и резко поднялся с шезлонга. Деревянные мостки завибрировали. Я надел ласты, гоголем прошелся по плохо струганным доскам, остановился, сделал изящный пируэт и издал горлом звук, похожий на орлиный.
Карл одобрительно кивнул и, придав лицу умильное выражение, принялся рассеянно наматывать на указательный палец ослепительно сверкавшую на солнце золотую ленту.