Он был чистым продуктом эпохи застоя. В его представлении честным можно было быть лишь тогда, когда молчишь.
Удивительно, но Шварц, стопроцентный еврей, никогда не заговаривал об отъезде в Израиль. Когда об этом с ним заговаривал кто-то другой, он морщился: «Зачем? Что я там не видел? Там же столько евреев! Не протолкнешься!»
Шварц шел по жизни в мягких сапожках конформиста, чувствуя себя всегда удобно и легко, будто жил он не в бушующем море абсурда, а в точном мире математики, где каждая формула выверена и доказана тысячами высоколобых ученых.
Ему было безразлично, какая политическая погода стоит на дворе. Циник до мозга костей, он доил любой режим. Доил как корову. Хорошие удои давала корова в родовых пятнах капитализма. Но до этого у него и красная коммунистическая корова доилась совсем не дурно.
Для него раз и навсегда определилась только одна непреложная истина. Она состояла в том, что Симеон Шварц существует в мире в единственном числе и что ему при любых обстоятельствах должно быть хорошо.
Все остальное имело право на существование как довесок к его представлению о собственном величии и только потому, что оно могло обеспечивать ему покой и благополучие.
И, что интересно, все – даже умная Майя – считали его гением. И, – несмотря на признание и богатство, – гением недооцененным и до конца не понятым. А потому все жалели несчастного, страдающего художника. Как они это делали, я уже сказал.
А уж его репутация порядочного человека просто не подлежала сомнению…
…Насладившись ремеслом Симеона Шварца, мы с Диной отправились в «Метрополь».
Манеж настроил меня на критиканский лад. Сам я там никогда не выставлялся и потому таил в глубине души обиду и зависть, чернее которой может быть только сажа.
С отвращением потягивая лечебную минеральную воду, я изложил Дине свой взгляд на современное искусство.
Моя пылкая, желчная речь, полная едкого сарказма и щедро уснащенная выражениями, вроде: «эффект холодной гармонии цветов», «виртуозный шедевр взаимопроникновения в смердящий мир безвкусицы», «упадок мировой культуры и лживость псевдоценностей», – не произвела на Дину никакого впечатления.
Хотя она старательно делала вид, что внимательно меня слушает.
Наконец мне все это надоело, и я решительно заказал себе водки.
После обеда мы заглянули в дворик старого МГУ. Я знал, что этот дворик с давних пор прозван студентами психодромом. Удивительно симпатичное местечко. Я не раз замечал, что именно там у меня замечательно прочищались мозги. Стоит немного посидеть…
Присели на скамейку.
Ресторанная отбивная приятно грела желудок, а двести граммов водки – душу.
Я с удовольствием закурил, намереваясь продолжить приятный разговор, сокрушая пресловутые ценности с Симеоном Шварцем в придачу. Но Дина опередила меня:
«Во все времена были такие, как ты», – вздохнула она. Я недовольно скосил на нее глаза. Она поспешила меня успокоить:
«И такие, как Шварц, тоже…»
«Что ты хочешь этим сказать?»
«Надломленность. Надломленность и безверие…»
«Наверно, ты права… – согласился я. – В юности всем хочется щегольнуть байроничностью. Это так загадочно. Но потом это входит в привычку… В опасную привычку. Но дело не только в этом. Вот ты молода… Тебе трудно понять, что предыдущие поколения, по большому счету, напрасно прожили свои жизни. Особенно это касается моего поколения. Мы – лишние люди. Когда-то мы верили… Потом мы потеряли старую веру. А новую – не обрели… Поверь, я не разыгрываю роль индивидуума, разочаровавшегося в жизни. Это было бы наивно. Мне нет нужды в этом. За меня все разыграла жизнь. Я не то что разочарован, я потерял интерес ко всему. Это болезнь. И она неизлечима. Я пытался…»
«Надо верить в жизнь…»
«Ах, если бы все было так просто! – с горечью воскликнул я. – Вот ты говоришь, надо верить… Скажи еще – необходимо! Как можно обязать кого-то верить во что-то? Заруби себе на носу, дитя мое, мы, я имею в виду себя и своих сверстников, потерянное поколение. Поколение без веры, без будущего. И тут уже ничего не поделаешь… С нами все понятно: мы рано или поздно уйдем, это неизбежно и закономерно. Вопрос в том, кто придет нам на смену. Мы настолько самозабвенно были увлечены своими проблемами, что совсем забыли об этом. И пока я с прискорбием вижу, что вырастает не смена, которая должна быть лучше нас, а какой-то чертополох. Не скажу, что меня это сильно беспокоит, для этого я слишком эгоистичен, но мне интересно…»
«Но так было всегда! Новое поколение, по мнению уходящего, никогда не бывает достойным предшественников. И все же, как хорошо верить в жизнь!»
«Кто же спорит? Впрочем, может быть, я, как все нытики, сгущаю краски, и это не поколение потерянное, а я – потерянный… И прекратим этот разговор. Он мне неприятен. Особенно после такого роскошного обеда. Я чувствую, что от этих разговоров во мне перестал перевариваться шницель по-венски… И вообще наш диалог напомнил мне дурную пьесу, в которой героиня в порыве вялой страсти предлагает герою спуститься к реке. Так и говорит, идиотка: «Павел, пойдемте к реке!» Вместо того чтобы предложить ему лечь с ней в постель! Впрочем, прости, я не тебя имел в виду и уж совсем не хотел тебя обидеть».
В этот день мы долго бродили по Москве, которую, как я понял, Дина, якобы приехавшая в столицу из города Шугуева, знала не хуже меня. Господи, какой там Шугуев! У Дины был выговор коренной москвички…
О себе она, несмотря на все мои хитрые маневры, рассказывать избегала.
…А через неделю мы с Диной вылетели в Римини.
Глава 7
Если почтенный читатель еще не очумел от перемещений героев во времени и пространстве, предлагаю ему опять сцену на венецианской площади, где прекрасная зеленоглазая Дина и Ваш покорный слуга уже на протяжении двух глав терпеливо сидят за столиком открытого ресторана и наслаждаются попурри из неаполитанских песен в исполнении музыкантов в белом с золотом.
…Солировавший тромбонист так старательно раздувал щеки, что напомнил мне Алекса в московском ресторане, когда тот, исходя слезами, пережевывал украденную у меня котлету по-киевски.
Поскольку я не верю утверждениям, что время нельзя востребовать из прошлого, то позволю себе немного пожонглировать воспоминаниями и напомнить читателю, – оживляя его воображение, – что в тот восхитительный ранний вечер солнце уплывало за крышу собора, и ветер тревожил лицо, и шум толпы волновал сердце, и волновала музыка, вызывая щемящее чувство неопределенности, и рука Дины лежала на моей руке, и слова были произнесены…
– Я тебя люблю, – сказала она. И я поверил ей. Я поверил ей, хотя знал, что все обман. И на сердце стало тепло. Но я хотел быть грубым, потому что боялся быть нежным. И потому сказал: