В дискуссии, которая вошла в общественное сознание под названием дискуссии Вальзера-Бубиса (документы ее только что опубликовал Франк Ширмахер в издательстве «Зуркамп»), подлинным предметом обсуждения и является не изжитое до сих пор наследие войны.
Беря в руки увесистый том, я думал, что это будет всего лишь еще одна сноска к теме моих постоянных штудий. Издательство включило в книгу, расположив в хронологическом порядке, статьи, речи, интервью немецких и зарубежных авторов, читательские письма по теме дискуссии, напечатанные в периодике за время с 11 октября 1998 г. по 1 июля 1999 г., а также частные письма, адресованные лично авторам. Едва ли не чаще прочих здесь встречается слово «Аушвиц» (Освенцим); однако сборник говорит не о том. Большинство текстов — отклики на речь, которую Мартин Вальзер произнес во Франкфурте, в соборе Святого Павла, когда ему вручали премию мира, присуждаемую немецкими книготорговцами, а также на то спонтанное заявление, которое сделал сразу после торжественного вручения Игнац Бубис, президент Германской еврейской общины, и мысли которого он развил позже, в своем выступлении, посвященном годовщине Хрустальной ночи. Вальзер в своей речи высказал тревогу в связи с тем, что постыдное пятно немецкой истории, нацизм, все чаще становится разменной монетой в темных политических играх, а потому решение вопроса о том, как немцам приличествует вспоминать о своем общем позоре, он предпочел бы доверить совести самих немцев, а не широковещательным выступлениям по случаю того или иного юбилея. Бубис в ответ назвал Вальзера духовным подстрекателем: Вальзер-де и раньше придерживался пронацистских взглядов, а сейчас вообще хочет стереть Холокост из исторической памяти немцев. Подлинный предмет книги, однако, почти не соприкасается с напечатанными в ней текстами.
Реальность Освенцима никак не фигурирует в этих текстах, ни с точки зрения убийц, ни с точки зрения жертв. И вообще понятия, необходимые для плодотворного дискурса, подменяются здесь эмблемами, ключевыми словами. В документах книги Освенцим — не реальная сцена человеческих страданий, убийств, унижений, но и не метафора состояния человечества. Ни даже символ перенесенного некогда шока, который многие, ни о чем не подозревавшие немцы испытали, узнав о совершенных от их имени преступлениях. Нет, Освенцим здесь — всего лишь эмблема того шока, который вызвало у немцев известие о полной и безусловной капитуляции, а затем — сознание их изоляции в мире. Когда ты обнаруживаешь абсолютное отсутствие участия и траура, когда понимаешь, что понятие «Освенцим», фигурирующее в текстах, напрочь, даже на симптоматическом уровне, лишено того содержания, которое невозможно от него отделить, и с ужасом догадываешься о тайной, извращенной подмене, которой подверглось это понятие, — то знаменитая немецкая нормальность, о которой столько говорят и спорят, предстает в ином свете. Неужели это такая же нормальность, что нормальность французов, англичан, голландцев, испанцев, португальцев, которые наверняка очень редко думают о злодеяниях, совершенных ими в колониях, или о работорговле, которой они занимались? Неужели это такая же нормальность, что нормальность американцев, которые построили свою свободу на истреблении индейцев? Во всяком случае, в этой жажде нормальности отразилась немецкая история, в которой моральное бремя, моральный позор, связанные с таким из ряда вон выходящим случаем, как истребление нацистами целых народов, не являются сколько-нибудь значащим фактором.
Участники дискуссии словно спрашивают, то ли нас, то ли друг друга: когда же им, наконец, позволено будет вернуться к тому словоупотреблению, которым они пользовались до общенемецкого краха? Они словно хотят сказать: предоставьте нам самим судить о злодеяниях наших отцов. Словно задаются вопросом: когда же, наконец, будет положен конец перевоспитанию нации, навязанному ей антигитлеровской коалицией? Словно мечтают о том, чтобы шок поражения канул, наконец, в историческое сознание. Желание это, пропитанное огромной жалостью к себе, говорит о нехватке чувства реальности; но относиться к нему следует очень серьезно. Нельзя забывать, что предмет этой книги лишь на первый взгляд соотносится с напечатанным текстом. Что лежащее на поверхности желание — лишь прикрытие, псевдоним подлинной проблемы. Что есть одна важная тема, о которой немецкие авторы не могут говорить между собой по существу.
От Второй мировой войны в наследство им достались непреходящее ощущение кризиса человеческих ценностей, крах мироощущения. Это негативное достояние они делят разве что с австрийцами да с венграми; но все прочее — до последнего волоска последнего покойника — стало в современной истории общим: ведь оно в самых сокровенных глубинах затрагивало другие европейские нации. Историческую общность, особенно если она направлена на одни и те же события и переживания, невозможно считать несуществующей или отменить задним числом. Они, немцы (в данном случае участники дискуссии), ни на мгновение не могут остаться сами с собой, хотя есть у них одна тема — собственная национальная идентичность, — которая в принципе касается только их. Вот уже десять лет как пришло время сформулировать ее снова и по-новому. Попытки такого рода предпринимались и раньше: например, в дискуссии историков, инициатором которой был Эрих Нольте, затем в начатой Бото Штраусом дискуссии «Боккгезанг» («Козлиная песнь»), в дискуссии «Гольдхаген» и в дискуссии о памятнике жертвам Холокоста. Дискуссия Вальзера — Бубиса наверняка не последняя в этом ряду.
Несмотря на обилие дискуссий, их участникам их не удалось даже переформулировать традиционное понимание нации или поместить его в новый контекст — так, чтобы оно соответствовало признаваемым ими же самими демократическим нормам. Не удалось, во-первых, из-за недоверия, с которым относится к ним внешний мир, а во-вторых, из-за хронической ненависти к самим себе. Более того, им не удалось согласовать новые индивидуальные языки даже между собой. Прежде всего потому, что жители новых (восточных) земель вошли в общую историю демократической Европы, ни в языковом, ни в политическом смысле не осмыслив, не пересмотрев Lingua Tertii Imperii, то есть язык Третьего рейха. Эту огромную работу провели на протяжении минувших пятидесяти лет только жители западных земель. Теперь им надо было бы вместе проанализировать, как языковая и политическая практика коммунистической диктатуры за несколько десятилетий вобрала в себя словоупотребление, унаследованное от нацистской диктатуры и из более ранних антидемократических традиций. Но если они, в любом диалоге, коснулись бы этой темы, им пришлось бы глубже погрузиться в те политические разногласия, которые и без того разделяют жителей двух частей страны. Отсутствие диалога или пускай какого-либо нового, уже на взаимной основе проводимого перевоспитания сделало лишь еще более очевидной ту, традиционно глубокую, пропасть, которая разверзлась между их политическим и культурным бытием. Об этом, однако, они сдержанно помалкивают. А тем временем внешний мир, и ближний, и дальний, видя их взаимную неспособность к диалогу, кивает с довольной и глупой улыбкой. Вальзер по крайней мере позволил себе эмоциональную вспышку, на что Бубис ответил вспышкой ярости, почти не поддающейся разумению. Участники дискуссии этому рады. Кто-то рад тому, что высказался очень громко, хотя предмет своих эмоций все-таки не назвал; кто-то — тому, что невежеством своим ему удалось упрочить табу, относящееся к предмету. Читая эту книгу, ты порой думаешь, что свихнулся. Франк Ширмахер, обращая внимание на коммуникационную ущербность, которая сквозит в материалах дискуссии, выражается осторожно: «У читателя складывается впечатление, что он сидит у подножия Вавилонской башни».
Вряд ли можно поверить в то, что все 240 авторов в своих 260 статьях и других материалах не знают, о чем говорят, или не хотят в этом признаться. Между тем так оно и есть. Поэтому значение книги в целом выходит далеко за пределы значения отдельных материалов и за пределы тайных намерений, которые движут авторами. Каждый из них старательно говорит не по делу, но каждый в чем-то и где-то проговаривается. То, что стоит за общим умалчиванием, за растерянностью, за жалостью к самим себе, за безучастностью, за свойственной всем им речью намеками — а за всем этим стоит тяжелая обида за дискриминацию немцев, — становится явным благодаря им всем, вместе взятым. Однако параллельно на 682 страницах становится видимым и кризис их индивидуальности. Ведь за спиной у них — история успехов ФРГ, на плечах — бремя той особой роли, которую немцы как самая сильная держава Европы играют в процессе европейской интеграции; имея все это в виду, большинство авторов считают давление антирасизма недостойным немцев. Одни рассматривают его как эмоциональную обиду, другие — как национальную, хотя обида эта представляет собой ущемление прав человека. Но они не думают об этом — то потому, что возмущение закрывает от них суть дела, то потому, что внимание их отвлечено ревитализацией традиционного понятийного арсенала.