И теперь ему было на пользу жить под одной крышею со столь благочестивым старцем, как Улав Полупоп. Родич мог дать ему не один добрый совет. Покаянным псалмам выучился он еще в Хамаре у Асбьерна Толстомясого и Арнвида, да только перезабыл половину.
Улав созвал застолье в честь возвращения домой и сказал соседям, что скоро привезет в дом жену свою, дочь Стейнфинна, сына Туре, свою названую сестру, с коей был помолвлен еще во младенчестве. Как только он оглядится здесь маленько да наладит хозяйство, так воротится в Опланн за своею женой. Однако он не сказал, справляли ли уже его свадьбу, и не выбрал дружек, хотя родичу его было не под силу ехать с ним. Люди заметили, что молодой хозяин Хествикена был скрытен и не охоч сказывать про свои дела – как ни выспрашивали его, много не узнали.
Улав долго думал, говорить ли ему про дитя. Может, оно и легче было бы, кабы он сказал загодя. Только он никак не мог заставить себя. Да, может, и померло дитя-то. Родилось оно живым, однако он слыхал, что грудные младенцы часто помирают. А может, они что-нибудь придумают – оставят его по дороге на воспитание добрым людям. То, что он тогда, растерявшись да с отчаяния, велел Ингунн назвать себя отцом ребенка, казалось ему теперь безрассудным. Он понять не мог, как только ему могло прийти в голову взять в свой род пригулянного чужака. Будь это дочка, так ее можно было бы упрятать в монастырь, и ни один муж не потерпел бы несправедливости, назвав ее своею. Однако Ингунн родила мальчика. Видно, он тогда разума лишился от горя да от гнева. И все же он считал, что должен взять дитя к себе, коли мать хочет, чтобы оно было с нею. Будь что будет, – решил он. Незачем страшиться беды, покуда она не пришла.
И все же он забрался однажды в верхнее жилье, что над каморой да сенями, – решил, что дитя с кормилицей смогут там жить, коли Ингунн захочет держать сына в доме. На том чердаке спали дочери Улава Риббунга со своими сенными девушками. Только было это много лет назад, почитай, двадцать лет, коли не более. Там лежала нетронутая пыль да паутина, а когда он хотел поглядеть, что было сложено на постели, мыши так и бросились оттуда врассыпную. В верхнем жилье стояли возле окна несколько плетеных стульев да козлы, на которые клали столешницу, да узорный сундук с накладками в виде щитов. Он понял, что это сундук его матери, и открыл крышку. Там лежали колеса от прялки, веретено, карды и маленькая шкатулочка. В ней Улав нашел книгу, крестильное платье белого полотна для грудного младенца; видно, его самого одели в это платье, когда вынули из купели. Сидя на корточках, он обернул вышитой рубашонкой два пальца.
Книгу он взял с собой и показал ее после Улаву Полупопу. Но хотя тот всегда говорил, что умеет читать и писать не хуже любого церковника и уж куда лучше отца Бенедикта, их приходского священника, все же в псалтыре Сесилии, дочери Бьерна, он смог прочесть немного. Вечером Улав сел и стал листать книгу: промеж заглавных букв были нарисованы маленькие картинки, а вдоль полей извивались красивые красные и зеленые веточки. Укладываясь спать, он положил книгу в изголовье, так она там и лежала.
За несколько дней до того, как Улаву ехать на север, забрела в Хествикен бедная крестьянка. Она пожелала говорить с бондом Улавом, и тот вышел к ней. За спиной у нее был пустой мешок, и Улав смекнул, что у нее до него за дело. Однако она сперва расписала умильно, как ей радостно оттого, что наконец-то законный хозяин стоит в дверях этого дома.
– И какой же пригожий ты стал, Улав, сын Аудуна, – сказала она, – сущий викинг, да и только. Посмотрела бы сейчас Сесилия на своего сына! Добрая молва идет о тебе в округе, Улав! Вот я и надумала – дай пойду погляжу на тебя, ведь я одна из тех, кто первые увидели тебя новорожденным. Я о ту пору была в услужении в Шильдбрейде и поехала с Маргрет, с госпожой своей, помочь твоей матушке. Я пособляла ей пеленать тебя.
– Так ты знала мою матушку? – спросил Улав, когда женщине пришлось умолкнуть, чтобы перевести дух.
– Знаешь, мы видели ее несколько раз возле церкви сразу после того, как Аудун привез ее сюда. А зимой она занемогла и перестала выходить из дому. Служанка ее сказывала, что в доме у нее было страсть как холодно. Пришлось ей перебраться в горницу к старикам, чтобы вовсе не замерзнуть. В ту зиму и весну Тургильсу было сильно худо. Помнится, в ту ночь, как ты родился, он был совсем плох. И после его целую неделю мучили припадки. Сесилии было столь боязно, что ее так и било в постели. Аудун вовсе голову потерял, не знал, как ее утешить. Верно, это и подкосило ее, да еще то, что очень ей зябнуть приходилось. Как стало потеплее, он снес ее в камору на чердак, понял, что ей невмоготу оставаться рядом с бесноватым, да только она тут вскоре и померла. Тебе тогда второй месяц пошел.
Женщину эту звали Гудрид, и жила она в лачуге, которую Улав видел, когда ездил в село, что лежит к востоку. Лачуга эта стояла к северу от большого болота, сразу перед тем, как дорога поворачивает и поднимается к Рюньюлю. Сперва Гудрид была замужем за добрым и степенным крестьянином, у них была маленькая усадьба в Сонабюгдене. Только вот детей у них не было. А как он умер, у нее в доме поселился брат покойного со своею женой. Поладить с ними она не сумела и вышла замуж за Бьерна, своего теперешнего мужа. Хуже того она ничего придумать не могла. Правду сказать, в ту пору он не был таким голодранцем; когда они соединили вместе свое добро, то выходило, что жить им можно безбедно. Он был вдовец и имел одну только дочку. Вроде бы всем подходили друг другу. Ей хотелось быть мужней женой, да и детей охота была родить. Одно лишь это ее желание и сбылось – восемь детей родила она, и пятеро из них выжили. Только вот в первую же зиму как они поженились, приключилась с Бьерном беда – он убил человека, и пришлось ему платить пеню. И вскоре пришел конец их сытому житью. Бьерн теперь все больше пропадал на фьорде – охотился на тюленя, морскую свинью да птицу или рыбачил для Туре из Витастейна. А ей приходилось одной возиться в лачуге с ребятишками мал мала меньше да с падчерицей, строптивой и несговорчивой.
Улав терпеливо выслушал словоохотливую женщину, потом повел ее в кладовую. Он припас много всякой снеди, чтобы попировать с соседями в честь своего возвращения, и немалую толику припасов положил сейчас в мешок Гудрид.
– А коли туго придется зимою, приходи ко мне за помощью, кормилица.
– Благослови тебя господь, Улав, сын Аудуна. До чего же ты походишь на матушку свою, как улыбнешься! Уж такая кроткая да ласковая была у Сесилии улыбка, и всегда-то она оделяла едой голодного.
Долго не унималась бабка.
Когда Улав вошел в горницу, там никого не было. Он долго стоял задумавшись. Поставив ногу на камень очага и обхватив колено рукой, он уставился на тлеющие уголья… Догорающие поленья вздыхали, тихо потрескивали.
«Матушка…» – думал он и вспоминал то немногое, что слышал о ней. Люди сказывали, что она была молода и хороша собою, воспитывалась, как водится у знатных семей, в богатом монастыре, а после королевская дочь держала ее при себе в подружках. А из женской дворцовой половины попала она в эту глушь и жила вдали ото всех, кого знавала. В этом убогом крестьянском доме носила она его под сердцем. Холодно было ей здесь жить со стариками, что были в тягость себе и людям – один юродивый, которого она до смерти боялась, другой – хозяин дома, не одобрявший женитьбы внука. Страшно было даже подумать об этом.
Он ударил ладонью по ляжке. До чего же тяжка женская доля – ни в чем себе женщина не вольна. Ему было жаль всех женщин – и свою мать, одетую в шелк и лен, и нищенку Гудрид, и Ингунн – всем им не под силу было противиться чужой воле. Ингунн… В нем поднялась волна желания и тоски, он вспомнил ее белую нежную шейку. Бедняжка, они заставили согнуться эту гордую девичью шею! Сперва он сам был тому виною. А теперь, видно, Ингунн и вовсе сломили. Он прижмет ее голову к своей груди, нежно и бережно станет ласкать ее бедную тоненькую шейку. Никогда не услышит она от него ни слова про свою беду, никогда не подаст он ей виду, не выкажет ни словом ни делом, что таит на нее обиду. В эту минуту он и впрямь не чувствовал в своей душе обиды на это беззащитное создание, которое скоро окажется в его власти. Ему хотелось лишь защитить ее, сделать ей добро.