— Я не хочу сказать, что снова не закурю, — сказал он. — Травка доставляет мне большое удовольствие. Покурив, я становлюсь совсем другим человеком. Исчезают все мои заботы. Мне открывается весь мир, и я себя чувствую свободным, как птица.
Разумеется, подумал я, травка снимает с него бремя тени.
— Но мне интересно узнать, что случится, если я перестану курить.
Норман надолго замолчал. Когда он замолкал, я знал, что происходит какое-то осознание. Во время анализа люди редко замолкают, потому что им нечего сказать. В конечном счете, они немало платят этому ненормальному, который разговаривает с ними.
Когда они ничего не произносят, это обычное явление: они думают о том, как выразить то, что происходит у них внутри. У меня были пациенты, которые приходили раз в неделю и целый час молчали. А когда их, наконец, прорывало, мог замолчать я и продолжать молчать чуть ли не целый месяц.
В первые годы аналитической практики молчание клиента вызывало у меня ощущение неловкости. Тиканье часов напоминало о потерянном времени. Время — деньги; поэтому моя работа не оправдывала уплаченных клиентами денег. Внешне я стремился выглядеть уверенно, но внутри ощущал панику. Мне следовало сказать клиентам нечто такое, чтобы они стали передо мной раскрываться и я смог протянуть им руку помощи. По мнению Арнольда, так проявлялся мой материнский комплекс. Думаю, он был прав.
Сейчас, во время кульминации длительного молчания, я смотрел, как на стенах моего кабинета отражается радуга. Эти разноцветные блики возникли от преломления солнечного света, проходящего через оконные стекла. Обычно я так делаю в солнечные дни. В облачную погоду я держусь за свои подтяжки. Действительно, я по-прежнему подаю плачущим клиентам салфетки, но при этом не произношу ни слова.
Когда Норман, наконец, заговорил, его высказывание звучало как предсказание:
— Я решил принять обет безбрачия, — сказал он, скрестив ноги, — то есть жить моногамным браком.
Внешне я сохранял невозмутимость, но внутренне аплодировал. Бросить курить наркотики и перестать спать со всеми женщинами подряд, и все это сразу!
Я покачал головой:
— Вы лишаетесь большого наслаждения, — рискнул высказаться я.
Норман пропустил это мимо ушей.
— Вы меня изучаете, — сказал он, — но я несколько недель думал об этом. Уверен, что поступать надо именно так. То, что Нэнси по-прежнему видится со своим… своим другом, — он едва выдавил из себя это слово, — это ее дело. Я знаю, что будет правильно для меня. У меня появилось это внутреннее ощущение. Если я не ограничу свои интимные связи только отношениями с ней, я пропаду.
Я думаю о том, как скажу ей об этом: о взаимной верности, о том, что у нас не будет других любовников и любовниц, мы постараемся раскрыть все, что между нами происходит. Если для нее отношения с другом более ценны, чем отношения между нами, я уйду. Как вы думаете?
Я видел, что материнский комплекс Нормана может вызвать у него тяжелые последствия.
— Вы любите гармонию, — сказал я. — Если ваша жена не готова долго и мучительно ее выстрадать и по-прежнему уверена в том, что вы не знаете о ее любовнике, значит, она сумасшедшая.
Что будет тогда? Она может быть очень привязана к другому мужчине, своему другу. От него может зависеть вся ее дальнейшая жизнь. А если она не захочет его бросить? Что будете делать? Как вы поступите, если она выберет не вас, а его? Что случится, если она только посмеется над вами? А что вы знаете об Ужасной Матери?
Я был очень возбужден и даже не пытался этого скрыть.
Норман сохранял спокойствие. За три месяца он проделал некоторую внутреннюю работу.
— Кстати, мне приснился сон. Сразу после моего возвращения с вечеринки. Там была очень миленькая девчушка Уэнди, которая думала, что я к ней испытываю какие-то чувства. Я перекинулся с ней парой слов, и она уже от меня не отставала. Она вся потекла. Можете себе представить? Я хотел сказать «да», все было на мази, но скоро я просто ушел и продолжал об этом думать.
Он был очень серьезен.
— Я сидел на кухне и считал женщин, с которыми спал с тех пор, как женился. Насчитав тридцать пять, я остановился. — Норман покраснел от смущения. — Боже мой! Я спал со всеми, кто мне встречался! Некоторые из них были совсем чокнутыми, а я даже не замечал этого! Я не помню даже половины их имен! А все это почему? Потому что я не был счастлив дома — поэтому. И при этом всегда ощущал себя виноватым. Я просто купался в чувстве вины; это все равно, что жить в бочке с желатином.
Я сказал Уэнди, что люблю ее, однако я женат. Я сказал «нет»!
«И использовал наличие жены как первую линию обороны», — подумал я.
— И какой вы увидели сон? — спросил я.
— Я пошел спать с хорошим настроением, — сказал Норман. Сделал Нэнси несколько завуалированных предложений. Она ничего не ответила, но это меня не смутило. Я лег спать в прекрасном настроении и заснул.
Мне приснилось, что позвонила моя мать. Она находилась в доме, в который пытались залезть грабители. Она хотела, чтобы я к ней приехал и спас ее. Я ответил, что слишком занят, и повесил трубку. Проснувшись, я почувствовал себя бодрым и возбужденным.
Какое-то время мы провели в молчании. Сказать женщине «нет» для Нормана значило восстать против материнского комплекса. Это знали мы оба. До этого в нескольких снах Норман лупил себя ремнем по заду, чтобы спасти свою мать. Я вспомнил его первый сон, в котором он вместе с матерью находился в горящем доме. В другом сне, несколько позже, он спешил в горящий дом и нес ее на своих плечах; еще позже ему приснилось, что он отрубил себе гениталии и протянул их ей — как это сделал в греческом мифе Аттис, сын-любовник, который кастрировал себя, чтобы умиротворить свою ревнивую мать Кибелу. Нам не было необходимости говорить об этих снах. Они парили в пространстве между нами.
Я не знаю, что именно происходило с Норманом, но подумал о замечании Юнга: для личностного роста мужчины требуется «предательский Эрос, который может забыть свою мать и испытать мучительные страдания, отказавшись от первой любви в своей жизни».
Я вздохнул, вспоминая день, когда поднимал трубку телефона, чтобы позвонить своей матери, и не мог вспомнить ее номер.
— Вы изменились, — сказал я. — А ваша жена, наверное, нет.
— Я не знаю, — размышлял Норман. Он смотрел прямо на меня. Его глаза светились. — Знаю одно: я не хочу, чтобы у нас все продолжалось как прежде, как будто у меня все хорошо. Я просто не хочу больше делать вид, что это так. Да, наверное, ей это не нравится. Может быть, я не смогу все выдержать. Я просто пока не знаю. Я понимаю, что теперь придется иметь дело с последствиями своего решения.
* * *
Я очень гордился Норманом. Я не говорил ему об этом, ибо тогда, наверное, он бы стал радоваться моей высокой оценке. Ин фляция всегда опасна. По-моему, гораздо лучше оставить его под вешенным на крючке и посмотреть, что получится.
Он уже кое-что проработал. Я не знал, к чему это может привести, но испытывал некоторое напряжение. «Никогда не останавливайтесь на скользком горном склоне, — писал Рене Дюмаль, горы всегда смогут сыграть с вами злую шутку». В моем представлении такие люди были сказочными героями, у которых никак не получается подняться на стеклянную гору.
Когда Норман ушел, я достал свои старые записи, которые уже пожелтели и потрепались. Я уже много лет не заглядывал в них. Я стал вести записи двадцать лет назад, проходя собственный анализ, и закончил их пять лет спустя, когда покинул Цюрих. Я нашел их в коробке, за камином, удивляясь, что до сих пор от них не избавился.
Чтение своих записей вызвало у меня болезненные ощущения. Сновидения, поэтические строфы, тривиальные суждения о повседневных событиях. Я заплакал. Я заскрежетал зубами. Мне захотелось все это выбросить. Я с трудом мог поверить, что все это написал я. Одна страница за другой были полны боли и жалости к себе. Это была постыдная хроника пуэра, в которой изредка встречались вспышки инсайта.