Я неторопливо подъезжал к замку на вороном жеребце. Я был облачен в свой лучший, расшитый жемчугом и бриллиантами кафтан черного бархата, поверх которого ниспадал черный шелковый плащ с фиолетовым подбоем, который так нравился мне. Мои пальцы унизывали золотые перстни, а чело украшал графский золотой венец, инкрустированный жемчугом. Моя почти седая борода прикрывала золотую цепь, лежащую на груди, левая ладонь в замшевой перчатке касалась рукояти старинного меча, сделанного в незапамятные времена, быть может тогда, когда мой предок, римлянин Марцелл, взял в жены дочь Шарлеманя Рунерву. А за мной, стеною шли мои подданные. Из разбитого на лугу перед замком лагеря герцога, навстречу выехал вооруженный отряд, состоящий из одних рыцарей. Во главе его, без шлема, был тот самый рыцарь, который некогда сопровождал герцога на пиру в честь его коронации. Я дал рукой своим поданным знак остановиться, а сам подъехал к отряду.
— Граф, я должен взять вас под стражу, — сказал рыцарь.
— К вашим услугам, — ответил я и сошел с коня.
Рыцарь принял из моих рук меч, поцеловал его и затем передал другому рыцарю. Я сел на коня и безоружный поехал в лагерь. Вскоре пришел кузнец. Я опять надел кандалы. Они были легче тех, что я носил в темнице и имели замок, позволявший снимать их не расковывая заклепки. Потом меня посадили в повозку, которая медленно направилась к воротам замка. Повозку сопровождал отряд из десяти легковооруженных рыцарей. Я почувствовал на себе пристальный взгляд. Он принадлежал рыцарю в простых, безо всякого узора, латах. Сквозь прорези его забрала проступали контуры лица. Я понял, что это — герцог. Рыцари привели меня в комнату, устроенную в северной башне, обставленную всем необходимым, сняли кандалы.
— Что это? — спросил я своих стражей.
— Его милость приказали содержать вас в этой комнате, под неусыпным караулом из рыцарей.
— Где находятся мои люди?
— В подвале, господин граф.
— Отведите меня к ним. Я не желаю сидеть в этой комнате, когда мои люди страдают в холоде, сырости и грязи.
— Это невозможно, мы исполняем приказание господина герцога.
— Хорошо господа. Вы верные солдаты, а верность командиру есть одна из первейших доблестей рыцаря. Но, тем не менее, передайте герцогу мою просьбу.
С этими словами я шагнул в комнату, окно которой было заделано частой решеткой. Мой дядя когда-то держал в ней провинившихся, или надоевших шлюх, которых ему регулярно привозил из города специальный слуга. Этого слугу, пьяницу, больного испанской заразой звали Луй и я тайно приказал утопить его в пруду. Напоить, как свинью и в темноте, по-тихому отправить кормить раков. Но Бернар, оружейник, который спал и видел смерть ненавистного ему Луя, и которому я поручил это дело, сжалился над ним. Он не утопил его в пруду, он опоил его до смерти, потратив на вино пару лишних грошей из своего кармана.
— Зачем портить пруд, — объяснил он мне наутро, когда я вручал ему кошелечек с серебром, — там детишки купаются, ловят рыбу и раков. Утки наши, опять же, кормятся там. А так все получилось как бы само собою…
Кроме Луя был еще некий человек, не имевший даже имени. Все его звали Стручок — такой он был сухой и сутулый. Стручок жил в грязной хибаре на краю Порто и промышлял тем, что кроме всего прочего — мышиной отравы и сонного дурмана, готовил некое снадобье, изгонявшее плод из чрева матери. Когда по его вине умерла хорошенькая молодая Жоржетта, понесшая от бродячего скрипача, я сам явился домой к Стручку одной ветреной, беззвездной ночью. Стручок, как всегда, что-то растирал в ступке при свете масляной лампы. Вместо масла в лампе горело сало, источавшее нестерпимый смрад. Сопровождавшие меня Шарль и Гамрот, схватили Стручка, приказав ему молчать. Он сразу понял, почему мы пришли и стал тихо просить пощады. Но Гамрот прижал его к столу, а Шарль, раздвинув кинжалом гнилые зубы, открыл Стручку рот. Я стал искать склянки со снадобьями, а когда нашел, вылил их содержимое в глотку Стручка.
Он корчился на полу до рассвета, заблевав все углы, прося нас о милости — убить его. Я вспоминал розовощекую веселую Жоржетту, ее совсем еще молодую мать, убитую горем и молчал. Молчали и мои спутники. Когда стало светать, мы раздули тлевшие в очаге угли, подожгли проклятый дом и, пока совсем не рассвело, невидимые, ускакали прочь. Логово Стручка сгорело дотла, вместе с хозяином. На следующий день глашатаи зачитали в деревнях мой указ, запрещавший под страхом повешения изгонять из чрева неродившееся дитя. "Ежели, — говорилось в указе, — мать захочет сохранить его рождение в тайне, откзавшись впоследствии от своего ребенка, она найдет все потребное своим нуждам в соборе святого апостола Петра земли ла Мот".
Я вспомнил одну девицу из Шато, нарушившую указ. Ее привезли в цепях на суд, в Шюре. Она провела три дня наедине с собой в той самой комнате, где сейчас находился я. На лугу, так, чтобы девица видела из окна, была устроена виселица. В первый день девица хотела наложить на себя руки, но неустанно следивший за ней слуга, вовремя пресек ее попытку. Весь второй день она проплакала, отказавшись от еды и питья, а в третий день приехали ее отец и преподобный Николай из ла Мота. Они привезли с собою младенца, найденного недавно на паперти собора. Увидев ребенка, девица прижала его к себе и сквозь ее слезы я узрил улыбку, счастливее которой никогда более не встречал. Тот младенец давно вырос, его приемная мать уже нянчит внуков.
За все время, что я владел Шюре, я лишил жизни, считая повешенного дядюшку Ги, трех своих подданных. Я сделал это так, как хозяин режет больных овец, дабы те не портили стадо, разнося смертельную заразу. Я никогда не раскаивался в содеянном, но сегодня воспоминания вернулись. Я вновь проживал в мыслях свою жизнь, взвешивал каждый поступок.
Когда в наши места пришло известие о чуме, я перекрыл засеками все дороги, все тропинки, ведущие к Шюре и ла Моту, приказав охранявшим их дозорам стрелять в каждого, кто приблизится к ним на расстояние ближе двадцати шагов. Обычно, хватало одного выстрела из арбалета в песок, чтобы убегавшие от чумы странники, поворачивали вспять. Но однажды десяток истощенных, усталых горожан отказались повернуть. Они настойчиво продолжали идти вперед. Тогда их расстреляли в упор из арбалетов — мужчин, женщин, детей… Узнав об этой истории, я тотчас выехал туда и осмотрел трупы. На теле младенца, который был пронзен одной стрелой вместе со своей матерью, я обнаружил явные следы чумы. Тела стащили баграми в кучу и сожгли, облив смолой. В тот год чума обошла Шюре и ла Мот стороной. Никто, в это верилось с трудом, никто из моих людей не заболел. Прежде такого не случалось никогда.
Я вспомнил, как в моих землях объявилась шайка разбойников, нападавших на путников. Три дня я и мои стрелки искали их вертеп. Когда пристанище грабителей было найдено, мы без лишних разговоров порубили их всех. Их убивали те, кто сами когда-то были такими же Детьми Леса. У разбойников был выбор — вся округа знала историю моих стрелков. Наверняка и сами грабители слышали о том, но продолжали заниматься своим черным ремеслом.
Я подошел к окну и стал смотреть на луг. Он был непривычно пустым. Обычно, в такой ясный, теплый денек с луга доносился смех и крики игравших там детей. Их всегда сопровождали собаки, жившие при замке, которые поднимали громкий лай всякий раз, когда на тропинке показывался кто-то чужой. Когда Филипп был ребенком, он часто залезал на ту яблоню, одиноко стоящую на пригорке. Однажды, в конце лета, дети стали бросаться яблоками друг в друга. Филиппу яблоко угодило в глаз, отчего потом образовался громадный синяк. Я помню, как он бежал в замок по тропинке, прикрывая глаз рукой, как преподобный Жан, возвращавшийся домой после утрени остановил его и, осмотрев ушиб, махнул мне, стоявшему на стене, рукой: "Все нормально!" Потом отец Жан и дети сидели в тени злополучной яблони и преподобный что-то рассказывал им, бурно жестикулируя, а дети, застыв, как ящерицы на солнце, внимали каждому его слову.