- Бедненький! Зачем же ты такую выбрал?
- Да вот, - отвечаю серьёзно, - всё ждал тебя да не дождался, подзадержалась. – И сам интересуюсь: - А тебе со мной как?
Не отвечая прямо, опять морочит стихами.
- Послушай, - говорит, - Ахматову:
Есть в близости людей заветная черта,
Её не перейти влюблённости и страсти, -
Пусть в жгучей тишине сливаются уста,
И сердце рвётся от любви на части.
И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.
Стремящиеся к ней безумны, а её
Достигшие – поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего моё
Не бьётся сердце под твоей рукою.
- А ты понял?
- Не очень, - не сознаюсь в своей полной тупоголовости. Для меня плавающие и качающиеся ритмические мысли да ещё с заумью вообще невозможны к восприятию и осмыслению. Злюсь на свою серость и её снобизм и добавляю, ёрничая: - Я потом их изучу, заучу и законспектирую.
Она снова засмеялась, наверное, довольная, что осталась неразгаданной, рывком вскочила с постели, наклонилась, захватила крепкими намозоленными ладонями с длинными жёсткими пальцами моё лицо и так крепко поцеловала в губы, что у меня заныли сдавленные зубы, а в глазах появились мурашки, накинула свой детский халатик и приказала:
- Вставай. Скоро уже родственники придут с работы, а мне ещё надо привести себя в порядок и встретить их паинькой.
И уже в дверях добавила:
- Ты мне нравишься. И даже – очень.
И ушла, оставив меня в девчачьем раздумье: любит – не любит – к чёрту пошлёт – замуж-то уж точно женатого не возьмёт.
Вечером компашка, конечно, сгуртовалась. Да ещё какая – элитная. Пришёл даже мой директор с супругой. Как на приём. А может, просто привёл пожрать, потому что из-за её необъятных размеров дома постоянно кормить накладно. Здесь же – на дармовщинку. Глядя на директоршу, я даже испугался за сома, потому что он ей уж точно был на один зубок. Прибыл или явился, не знаю, как точнее у военных, начальник милиции, не оставили без внимания ещё трое еле знакомых охломонов и, конечно, мой приятель. Присутствовала всё же, держась в тени в обеих смыслах и она в простом голубеньком платьице, которое мне уже до выпивки хотелось смять. Мы совсем не замечали друг друга, поскольку были мало знакомы и принадлежали к разным слоям застольного общества.
Когда соседка, постаравшаяся переплюнуть мою славу, внесла, вернее, втащила на веранду, где стоял наш вечерний стол, громадное блюдище с целым речным зверем, обложенным и украшенным разноцветными овощами, все ахнули, а директорша начала срочно закатывать и без того короткие рукава на своих руках-брёвнышках. Званые и незваные тут же шумно расселись, а ей достался уголок около тётки, да и то сидеть пришлось бочком. После первой и сразу же, по обычаю, нацеженной и вылаканной второй и торопливо вычавканной ухи, когда не захмелевшим ещё и не насытившимся глазам ничто не мешало вожделенно любоваться гвоздём программы, я, задерживая низменные влечения публики, огласил скромненько, как и обещал, настоящую правду о нашей удавшейся путине, и все разом уставились на героиню, а начальник милиции, грозно переведя взгляд на меня, попытался уличить в даче ложных показаний на уличном следствии, но я умоляюще приложил палец к губам, косясь на директоршу, и он понял и амнистировал меня, солидаризуясь в мужской тайне. Толстуха же, не силах сосредоточиться ни на чём, кроме как на нашем запечённом красавце, пропустила не нужную ей рыбацкую травлю мимо ушей, а на именинницу даже не взглянула, поскольку та в её глазах из-за своих хилых размеров не представляла никакой ценности и уж никак не могла представлять какую-нибудь опасность для приличной семьи.
После оглашения никому не нужной правды начался настоящий жор и лакание без меры с рыбацкими байками, которые никто не дослушивал, и производственными обсуждениями, от которых морщились и отворачивались. Компашка пошла вразнос. Директорша укрепила локти-тумбы на столе, вытеснив соседей, и быстро работала двумя масляными руками и хищным ротиком со щучьими зубами. Скоро, однако, все, кроме неё, утомились и выбрались из-за стола покурить, помочиться, размять ноги и живот, потрепаться тет-а-тет, не слыша друг друга, и вообще осознать, как хороша жизнь. Я тоже вышел, но тут же был утащен в тень.
- Мне обрыдли, - говорит, - ваши пьяные рожи, ваша первая посудная леди, ваши рыбацкие и заводские трёпы. Я ухожу спать. Имей в виду – терпеть не могу, когда от мужика прёт сивушным перегаром, - поцеловала в губы и растворилась в темноте, как и не была.
Я даже не успел успокоить, что это была последняя. Но вот беда! Почему-то каждая последняя оказывалась предпоследней, и я, так и не добравшийся до последней, был сведён верным приятелем, обрётшим бодрость после моего развенчания, в так и не убранную постель, и, сражённый наповал не столько самогонкой, сколько сверх-эмоциональными событиями дня, отключился напрочь.
- 5 -
Невыносимо душным утром следующего дня меня вывел из состояния похмельного коматоза громкий стук в дверь, отдающийся в распухшей голове ударами молотка, исправляющего вечные огрехи в нашей жестяной продукции. Кое-как пересилив себя, я поднялся и, натыкаясь на не на месте поставленную мебель, побрёл на звук, не в силах полностью открыть заплывшие от вчерашнего удовольствия глаза, с трёх попыток открыл дверь и увидел её. Не раздумывая, уже как своё приобретение, попытался облапить, но тут же схлопотал по физике. От неожиданности, обиды и боли глаза мои раскрылись и уставились на ту, которая почему-то так грубо отказалась от моего добра.
- Ты чё?
- А ты забыл, что я вчера тебе говорила, о чём предупреждала? – отвечает запальчиво и караулит моё следующее движение, не доверяя джентльменскому воспитанию.
Я и вправду забыл, а потому зла на мордобитие не таю, всё готов простить, отвечаю убито, потому что понимаю, что сам украл у себя целый день.
- Прости, забыл.
- Ладно, - смилостивилась, видя моё отчаянное состояние, и поднимает из-за стола трёхлитровку с пивом. У меня аж глаза повлажнели. Если б моя жена хоть раз так похмелила, я простил бы ей даже нашу женитьбу. Тут же дрожащими руками перехватил холодную отпотевшую тару и присосался к широкому горлу, проливая нектар себе на грудь и измазавшись до носа пеной, пока не ополовинил. Тогда отдулся и снова, забывшись, в благодарности качнулся к ней и был остановлен упреждающим окриком, как хлыстом:
- Опять?!
Помедлила, чтобы я осознал, что не шутит, и миролюбиво предлагает:
- Иди к колодцу и хорошенько умойся – смотреть противно.
- Есть, мой комиссар, - отвечаю, ожив, и потопал в указанном направлении.
У колодца стояла полная ванна воды, но я вытащил ведро похолоднее и вылил, стоя, на голову, чуть не заорав от холодного ожога и мгновенного выздоровления. И заорал бы, да дыхание спёрло. Только отпустило, как сзади обдало холодным душем, я снова набрал воздуха, повернулся и встретился с озорными и выжидающими глазами лекаря, наклонившегося над ванной, чтобы отпустить очередную порцию водолекарства. «Ах, ты! – думаю. – Ну, погоди у меня!» Подскакиваю к ванне и, запустив руки поглубже, даю понять и ей, как здорово обмываться утром холодной водой. Другая бы отскочила, завопила: «Идиот!» или ещё похлеще, а эта только сузила глаза и, не защищаясь, хлобысть опять по мне. Тут и пошло у нас взаимное водоухаживание по принципу, кто первый уступит. До дна почти дошли, оба мокрые, как курицы, смотрим друг на друга, криво улыбаясь и злясь, что противник не сдаётся, а и брызгать-то уж нечем. Собрала она последнюю пригоршню, хлоп мне на макушку, всем видом своим намякивает: «Хватит, сдавайся!», я и сдался.
- Всё, - говорю с мокрыми спазмами, - вылечился: промок до самых костей. Сдаюсь.
Она, довольная, смеётся: