И тут в мою великосветскую болтовню вторгается отчаянный вопль человека за рулем:
— Циммер?… Комната?! Где?!!
— Т-только что проехали, — испуганно отвечаю я. — Метров двести всего — и стрелка направо.
— А из тебя выйдет толк: наконец-то заметила кое-что важное! — одобряет Андрус и без лишних слов разворачивает автомобиль.
Метель почти что скрыла табличку под снегом, и просто чудо, что я ее заметила. Я заслужила от повелителя автомашины самую большую пока что похвалу. Где-то в мозгу проскакивает мыслишка, что Андрус явно переоценил свои силы. В машине должно быть два водителя, а не лишний груз в виде принцессы, которая нуждается в “негре за рулем” , как время от времени ядовито напоминает мне мой спутник.
Но я до смерти устала от собственных мыслей. Я — труп.
Интересно, от чего это ты устала? — снисходительно спросил бы Андрус, если бы я произнесла это вслух. И не упустил бы случая высмеять всех изнеженных маменькиных дочек. Разумеется, я устала от езды, от польско-литовской границы, но больше всего от постоянных поучений. Андрус вправе как водитель требовать от пассажирки, чтобы та его веселила и не давала задремать за рулем. Я болтала, пытаясь найти забавные темы, но в каждом невинном рассказе он умеет обнаружить нечто такое, что его бесит и заставляет бранить “маменькиных дочек”, кисейных барышень и мое порочное мировоззрение. Не будь я заточена в одной машине с этим невыносимым типом, все это было бы забавно. И каждое поучение заканчивается заверением Андруса в том, что он терпеть не может читать мораль! Может, просто он нуждается в других рассказах, других шутках, других поводах для смеха? В другой собеседнице? Я не в силах его развеселить. Но и бежать в тишину не могу, потому что моя обязанность — говорить, веселить, вселять бодрость.
А еще я до смерти устала от утомленности жизнью и ощущения безнадежности.
Может быть поэтому польский дом, в котором сдаются комнаты, кажется мне неуютным, холодным и фальшивым. Хозяин производит впечатление человека скупого и недоверчивого, но Андрус оказывается настырнее и ему удается выторговать уступку — с двенадцати долларов за ночлег до десяти. Это — удивительное свойство моего соседа: он скорее умрет от усталости, но хоть два доллара сэкономит. У меня нет права голоса — иначе нас обчистят до нитки. Интересно, что Андрус не считает себя скупым. Да он и не скуп — просто, как любой эстонец, с молоком матери впитал убеждение, что копейка рубль бережет. Армянин, будь он по натуре последним скупердяем, скорее разорится, чем позволит себе принять гостей иначе как по высшему разряду. А эстонец, даже самый щедрый и бескорыстный, вынужден до конца жизни собирать по сенту и следовать заветам предков. Эти въевшиеся в гены заветы — для народа и проклятие, и спасение…
Чужие ванные комнаты вызывают у меня легкую брезгливость. Наскоро плеснув в лицо холодной воды, я покидаю ванную и забираюсь под одеяло. А вот Андрус явно намеревается провести всю ночь под душем. Все, что он ценит, он делает сверх меры — плещется в воде, возится со своей машиной, бегает по лесу… Даже его отношение к моему старому портрету выходит за рамки обычного… От нехватки бега и воды он страдает, как крестьянин страдает без работы под палящим солнцем.
Андрус продолжает беспечно насвистывать под душем. Эти звуки так нежны, что убаюкивают меня.
Просыпаюсь от того, что кто-то дергает за одеяло — и слышу ироничный голос Андруса:
— Послушайте, знаменитая живописица, может, вы избавите меня от труда стелить другую постель и сделаете это сами. Или позволите спутнику прилечь рядом с вами?
Не будь я такой сонной, я бы меньше испугалась.
Одним прыжком выскакиваю из постели и застываю у двери, как будто все польские разбойничьи шайки собрались вокруг дома.
— Отчего это барышня так волнуется? — издевается Андрус. — Вот уж не ожидал такой девичьей стыдливости от знаменитой путешественницы! Только не выбегайте в коридор полуголой, дабы не ввести хозяина в грешные мысли. Получится международный скандал…
— Надеюсь, мой вид никого не испугает — невпопад огрызаюсь я, и ко мне возвращается видимая самоуверенность, хотя ноги дрожат по-прежнему. Пусть не думает, что я его боюсь.
Беру на другой кровати лежащие сверху одеяло и простыню. Злобно начинаю засстилать постель, чтобы прекратить эту идиотскую беседу.
— Жаль, что у тебя нет спортсменской привычки спать нагишом. Для здоровья полезно и мужскому взору на радость, — весело комментирует Андрус мою бурную деятельность.
— Т-т-ты спо-ор-тсмен?! Да для спо-ортсмена человеческое тело не может быть таким непривычным, чтобы глазеть на него! — опять огрызаюсь я. И чувствую, что, несмотря на все свои усилия, все-таки краснею, причем, кажется, вплоть до затылка.
— Мне просто приятно посмотреть, — веселится он, — когда есть на что посмотреть. И еще мне нравится заставлять тебя так смущаться и краснеть. Честно говоря, мне со школьных лет нравилось, как самозабвенно и отчаянно ты краснеешь. С мужской точки зрения, это совершенно неотразимо.
Но легкомысленная речь не вяжется с глубокой страстностью, которую я вдруг обнаруживаю в его глазах.
Забывшись, я гляжу в эти глаза, и все бойкие ответы кажутся неуместными. Эти глаза вовсе не так бездонны, как у армянских братцев. И все же в них столько магии, колдовства; серо-стальные, они просверливают меня насквозь. Армяне смотрели мягче, таинственнее, они изучали меня и, в то же время, желали, чтобы я не слишком раскрывалась и оставалась загадкой. Андрус смотрит сквозь меня. Наверно, поэтому соседскому парню нужны такие густые, скрывающие взор ресницы. У Гоголя есть рассказ про чудовище по имени Вий. Ведьмы и домовые должны были поднимать ему веки, чтобы чудо-монстр мог высвободить могущество своих глаз. Андрусу для этого потребовалось всего лишь воздействие польского душа…
— Спокойной ночи! — бормочет он, внезапно переменившись, и вскоре я слышу его оскорбительно спокойное сонное дыхание.
Я тоже пытаюсь спрятаться, уйти в себя. Но меня преследует этот страстный взгляд Андруса. Еще минуточку… Как будто я хочу уловить что-то давно забытое и до боли близкое — родное и утраченное.
Среди ночи я вижу склоненными над собою два белых призрака. Со слабым вздохом догадываюсь, что одно — это полная луна, а другое — Вий.
— Послушай, дружок, что ты охаешь и стонешь? — спрашивает Вий голосом Андруса. — Заболела? Я тебя этой поездкой совсем убил?
— Да, да, — страдальчески шепчу я. — Я больше не могу, я не хочу в Париж. Хочу домой…
— Но твои рисунки… И этот армянский художник? — колеблется Андрус. — Неужели повернем с полдороги? Для меня ведь это почти что наше свадебное путешествие…
В его словах вновь звучат потрясающая искренность и неожиданность. Свадебное путешествие без свадьбы? Без… всего? Без любовных клятв и сватовства?
Но под фанатически сияющей луной слова Андруса кажутся мне единственно точными. Я благодарно киваю.
Андрус не позволяет мне продолжать.
— Послушай, я вовсе не хочу тебя убивать. Давай, если хочешь, повернем обратно. Все равно эта зимняя поездка — безумие, а деньги мы пожертвовали на польских Робин Гудов. Хотя бы один ценный подарок страждущему братскому народу!
Он улыбается, и его пальцы успокаивающе касаются моих губ, словно Андрус глухонемой и способен только ласковыми касаниями руки понять мои слова.
Нежный язык его пальцев я понимаю гораздо лучше долгих речей, когда самые простые истины раздражают, провоцируют, заставляют ссориться. В этих касаниях — переживания детства, похороненные в самых потаенных недрах памяти. Так ласкала меня перед сном бабушка? Да, не кто иной, как милая моя бабушка; она умерла, когда мне шел шестой год. Я впервые тогда прощалась с человеком, прощание с которым кажется невозможным. Ласки бабушки навсегда остались на моих щеках, потому что мои родители избегали нежностей: единственная дочь в учительской семье не должна вырасти избалованной неудачницей. Так что все детство я страдала по любви и ласке.