— Ты вот чего, коровячий начальник. Ягнят без остановки гони подальше, чтобы маток не тревожить ихним блеянием. И этим своим посметюхам-подпаскам накажи за кажным ягнёнком доглядывать, а то они только хаханьки справлять умеют.
— Это ты зря, — обиделся дед, — они девки работящие, да беда в том, что в вашем сожгенном степу не то что овца, верблюд околеет.
— Ладно, иди…
Дед перекинул через плечо мешок с харчами, что-то сказал девушкам и неторопливо погнал ягнят в сторону. Окружённые чабанами и собаками, ягнята разноголосо блеяли, разбегались, но четыре лохматые собаки, повинуясь тонкому посвисту деда, обгоняли беглецов и заворачивали их к отаре.
Отец долго следил, как удаляются ягнята, вслушивался в их жалобное блеяние, посматривал на встревоженных маток, которых с трудом удерживали на тырле подпаски.
— Вот, Серко, — сказал Отец лежавшему рядом волкодаву, — пошли наши с тобой ягнятки, не скоро мы их теперь увидим.
Волкодав скосил на хозяина мерцающие жёлтые глаза, вильнул хвостом.
— Радуешься, зверюка, что работы тебе меньше будет? — недовольно спросил Отец. — Пойдём-ка лучше подсолнух польём, нечего вылеживаться.
В этот день подсолнух выглядел как обычно: трепетали под ветром его оранжевые лепестки вокруг тяжёлой, слегка склонённой корзинки; мелкие трубчатые цветы на корзинке желтели густо, как пчелиные соты; разлапистые зелёные листья, отбиваясь от ветра, лопотали, упруго раскачиваясь.
Прошло ещё три дня. Суховей свирепствовал в степи. Серым туманом клубилась пыль. На солнце можно было смотреть не мигая, и даже в полдень оно казалось багряным размытым пятном.
Как-то на утренней заре Отцова отара столкнулась с отарой дяди Фоки. Придерживая у подбородка капюшон и отворачиваясь от ветра, дядя Фока закричал Отцу:
— Ты поспешай до отрожины, вода в копани упала и засолонела, как рапа! Ежели кто из чабанов разок попоит отару, твои овцы без воды останутся!
Он подошёл ближе, прикурил, закрывая огонёк спички полой плаща.
— Черт те что деется! Прямо с ног, проклятый, валит, и дышать нечем: полон рот пылюки.
Испытующе поглядев на Отца, дядя Фока помедлил, почесал бородёнку, потом сказал с ехидной ласковостью:
— А подсолнушек-то ваш, извиняюсь, того… накрываться стал…
— Чего ты мелешь?
— Как то есть — мелешь? — обиделся дядя Фока. — Я только оттуда, своими глазами видал. Листья у него навроде тряпок висят, а концы у них буреть и сохнуть стали.
Не дослушав того, что говорит дядя Фока, Отец сложил ладони рупором, закричал подпаскам:
— Повертайте отару до отрожины!
Издали подсолнух казался таким же цветущим, крепким, как всегда. Но уже на расстоянии тридцати шагов Отец увидел, что широкие листья подсолнуха как будто обмякли, бессильно повисли на стебле, а некоторые повёрнуты беловатым исподом наружу.
— Чего ж это ты? — спросил Отец, несмело тронув пальцами вялый лист. — Что с тобой стряслось?
Листья подсолнуха сухо зашелестели.
— Разве ж ты можешь сказать, что тебе нужно? — горестно проговорил Отец. — Ничего ты не можешь сказать. Стоишь вот безъязыкий, и кончаешься…
Бадма положил лёгкую ладонь на согбенную спину Отца:
— Донька в кошару побег… Там зоотехник. Нехай привезёт зоотехника. Слышь? Донька скорый, как ястреб. Он туда-сюда и — тут…
Подгоняемый бешеным ветром, Донька бежал по степи, тяжело сопя, сплёвывая слюну и жадно заглатывая воздух. У него слетели с ног растопанные чувяки, он бежал босой, подпрыгивая от уколов жёстких, сухих бурьянов.
«Старый чертяка, — подумал он об Отце, — кому это все было нужно? Я ж, дурак, верил тебе, а оно видишь чего сталось. Говорили — не выйдет, и не вышло…»
В то же время, думая так об Отце, Донька все больше проникался щемящей жалостью и любовью к нему, к его неумирающей надежде, к его подсолнуху, и вдруг какая-то новая, внезапная, светлая и грозная вера в то, что вызванное Отцом чудо явится всем, что подсолнух будет жить наперекор всему, озарила беспутную Донькину душу, и он почувствовал, что она, эта вера, подняла его над степью, над клубами пыли и неудержимо понесла вперёд.
— Так, говорите, гады, не выйдет?! — задыхаясь, как запалённый конь, закричал он. — Брешете, подлюги! Выйдет!
Обратно Донька мчался на тряской арбе, нахлёстывая кнутом лошадей и приваливаясь к сидевшему рядом зоотехнику.
Отца они застали возле подсолнуха. Он молча следил за тем, как Бадма перетирал сухую землю с конским навозом.
— Погодите, — сказал зоотехник, — я советовался с агрономом. Он говорит, что солонцеватую почву можно исправить гипсованием. Вот и гипса мне дал размельченного и флакон с микроудобрением. Попробуйте, говорит, может, и выживет ваш подсолнух.
— Пробуй чего хочешь, лишь бы выжил, — сказал Отец.
Долго возились они вокруг подсолнуха. На их зубах скрипел несомый ветром песок, глаза слезились от едкой пыли. Осатанелый ветер все нёс и нёс мутно-жёлтую пыль, выше поднимал её к такому же мутно-жёлтому небу.
— Гузир хур будет — мучной дождь, — мрачно сказал Бадма, всматриваясь в зловещее небо, — всю степь накроет пылью, мелкой, как мука.
Оправляя обложенное удобренной землёй корневище подсолнуха, зоотехник неловко повернулся, подставил лицо ветру.
Ветер сорвал с него пенсне, так хрястнул тонкие стекляшки об лопату, что во все стороны брызнули осколки,
Бадма кинулся их подбирать:
— Скажи ты, жалость какая.
— Ничего, ничего, — сказал зоотехник, протирая кулаком слезящиеся глаза. — И гузир хур ничего. Люди ведут в степь большую воду. Они приближаются к нам с каждым днём. Я по радио слышал… Там, говорят, тьма-тьмущая людей и машин.
— Когда ж она придёт, эта вода? — тоскливо спросил Донька.
— Скоро придёт, — уверенно сказал зоотехник, — обязательно придёт, непременно. Будут у нас в степи и пруды, и хорошие водопои, и новые колодцы — все будет.
Он протянул Отцу руку:
— Прощай. Будем надеяться, что подсолнух твой выживет…
Несколько дней в подсолнухе не было заметно никаких изменений, только стали опадать с него сухие, отмершие листья. Все чабаны ближних и дальних отар справлялись о нём, подавали разные советы, дивились кремневому упорству Отца.
Лишь один дядя Фока цедил сквозь зубы:
— Умники! На естество земли руку подняли. Степь вздумали перехитрить. А я вот глядел давеча на ихний подсолнух — стоит журной и закуржавел весь, навроде бруцеллезного ягнёнка. Не пройдёт и недели, как он пропадёт, иначе не могет быть…
Но подсолнух стоял. Сбросив с себя половину листьев, он окреп, на его корзинке не было видно ни одного вялого лепестка. Теперь тугая корзинка не клонилась к земле, как голова больного, а была приподнята так, словно после тяжёлого сна оглядывала неприютную, серую степь.
Ветер в степи утихал. Временами он ещё срывался на короткое время, вздымал столбы пыли, вертел их, гоня на запад, но тотчас же замирал, теряясь в сухих травах.
Когда ветер утих, начался гузир хур — многодневный мучной дождь, медленное оседание поднятой к небу пыли. Пыль опускалась почти незаметно, слегка колеблясь вверху, тихо и ровно ложилась на землю, накрывая степь унылым грязно-серым покрывалом. И когда наконец солнце осветило бескрайнюю степную равнину, глазам людей представилось однообразное, мёртвое пространство, на котором, казалось, не было ничего живого.
Степная балка и отрожина, где Отец и другие чабаны поили овец, давно пересохли. Не было ни капли воды и в той копани, которую вырыли чабаны у трёх западин. Теперь отары тырловались дальше, в низине, где был пробурен глубокий колодец и стояли длинные водопойные корыта.
Хотя новые овечьи тропы пролегли довольно далеко от того места, где рос подсолнух, Отец часто навещал его, подолгу сидел рядом,
Иногда к трём западинам приходили Донька и Уля. Их все больше сближали заботы о подсолнухе, желание помочь Отцу, то сложное и радостное раскрытие душ, которое влечёт людей друг к другу, соединяя их любовью или дружбой.