Это полотно полно крика. Красками, оказывается, можно передать крик, его слышно, вернее, видно: немой вопль униженного человека и грозный рык хозяев.
Вот сейчас он переведет дух, слушая брань и угрозы одним здоровым ухом, вскочит и побежит за очередной порцией хозяйской благодарности; сил нет, но надо вставать, а то второе ухо оторвут.
Я полчаса не мог уйти от полотна, стоял и чуть не плакал; я понял все, что Хаим хотел сказать, я ему благодарен, я понимаю, кто я есть и кто мы есть — евреи.
Проходит мимо меня пара: дама впереди, сановник (видимо, от искусства) сзади, ни на людей, ни на картины не глядят, пришли отметиться, что были.
— Стоят жиды, на Хаима своего любуются, — говорит дама громко куда-то в пространство. — И что нашли хорошего?
Муж сзади — эдакая проконьяченная псевдозначимость, такие, отрешенные от всего земного обычно в президиумах сидят в первом ряду, что-то хрюкнул одобрительное, проплыл и бровью не повел. Пошел, наверное, опять к корыту с отрубями…
Очнулся я от своих мыслей и слышу голос реб А.К.:
— А вы заметили, как изменились глаза у людей в последнее время? Пустые стали, как у статуй, а то и вовсе поисчезали с лиц.
— Какие глаза, лиц уже нет, — опять встреваю я. — Не верится, что Бог создал людей по образу и подобию своему.
— Не надо богохульствовать, вам это может очень повредить, — парирует учитель и наставник веры. — И не берите на себя так много, вам это может оказаться не под силу.
Опять он прав. Но почему меня все время что-то подталкивает поцапаться с этим раввином, хотя я знаю, что интеллектом и эрудицией он на порядок выше.
Мы будем с ним друзьями, я это чувствую, но сначала мы должны поссориться. Интересно, о чем он говорил, пока я думал о своем? Спрошу у Минаше в метро, Минаше — он педант, он все записывает и запоминает.
VI
Евреи, евреи, кругом одни евреи, — в каком-то, видимо, озарении сказал Владимир Высоцкий.
И, действительно, мы стоим вчетвером в центре зала станции метро “Пушкинская” у перехода, и миньян в незаконном составе продолжается под землей, в самом центре Москвы, под ногами у Александра Сергеевича, в сердце России, можно сказать, хотя кое-кому это и может показаться святотатством. Куда подевался этот дед из “Памяти”, не знаю, а ведь он мог пропустить самое интересное. Надо в ту фирму звякнуть, чтобы ему прогул поставили.
Когда собираются два еврея, может возникнуть революционная ситуация и наверняка образуется три политические партии, исповедующие взаимоисключающие идеалы. Три еврея — это, как минимум, кубанский казачий народный хор, а уж когда их четверо, то лучше остановиться и послушать, тем более, что мы не обращаем внимания на окружающих.
— Ну чем еврей отличается от гоя, от нееврея, скажем, от русского, — спрашивает Зуня-староста.
— Упрямством, — говорит полувоенный Бронислав, — я знаю по себе.
— Непримиримостью к несправедливости, — добавляет Минаше, — я столько тумаков за это получил.
— Любовью к детям и семье, — улыбается Зуня, — еврей, как правило, примерный семьянин.
— Мнительностью и комплексом вины, — говорю я. — А еще?
— Даром предвидения, не зря же наши праотцы — пророки. Это говорит вам бывший военный аналитик.
— Любовью к знаниям и наукам, — размышляет вслух Минаше, — нам столько сотен лет учиться не давали.
— Любовью к людям и терпимостью, — говорит Зуня.
— Умением посмеяться над собой, иронией, сарказмом, чувством юмора, продолжаю я, — хватит или еще пройдем кружок?
— Нет, не хватит, я еще скажу, — опять вступает Бронислав, — чувством братства и единого целого всего народа. Если где-нибудь в Антарктиде обидели еврея, я переживаю, как будто обидели меня.
— И я добавлю, — торопится Минаше, словно лимит времени уже исчерпав, — трудолюбием.
— Мудростью и умением гасить конфликты, — вставляет Зуня.
— Умением прощать, — говорю я, — простишь, и вроде легче жить. Недаром же у нас молитва перед сном начинается со слов: “Я прощаю всех…”
— Ну, если мы так хороши, за что же нас все так не любят?
Молчание…
Мы оглядываемся по сторонам, никто к нам не проявляет интерес, народ торопится по своим делам, спешат куда-то, ни признаков любви, ни антипатии прохожие не проявляют.
Пока все тихо и погромов нет, но все евреи к этому готовы…
— За что не любят, говоришь? — я, как обычно, первым открываю рот. — За это и не любят. За то, что все хорошее мы захапали себе. А что останется другим народам? Лень, тупоумие и пьянство? Чем им похвастаться?
— Ты не кликушествуй, командир, — говорит Бронислав, — не надо, мы не на митинге у “Памяти”. Бездельников и дураков у нас своих хватает. А насчет пьянства я не знаю.
— Я знаю, — говорю, — я столько водки выпил, что уму непостижимо, но, правда, я тридцать лет на стройке отышачил, и большей частью все прорабом. Но, справедливости ради, последние пятнадцать лет мне в этом здорово профессор Цветов помогает.
— Вот видишь, значит, мы на равных по этим показателям.
— Давайте мы пойдем от обратного, — мягко предлагает Зуня, — что их отличает от нас с положительной стороны?
— Бескорыстие, — начинает Бронислав, — я знаю, есть такие: последнюю рубашку снимет и отдаст.
— Терпение, — ласково улыбается Зуня.
— Уверенность в своей судьбе: “Бог не выдаст, свинья не съест”. Им все до лампочки, а нас все беспокоит.
— Доверчивы, как дети, и наивны, — говорю я, — могут поверить в любую чепуху и сказку.
— Умеют постоять за себя, когда их здорово обидят, — снова начинает Бронислав, — умеют драться, ничего не скажешь.
— Умельцев очень много с хорошими руками, я иногда завидую. Но вот беда: спиваются.
— Умеют долго держать перегрузки, выносливы, как черти.
— Их главное достоинство, ребята, — резюмирую я, — что они жили дома, на своей земле, не скитались по чужбине. А что касается трудолюбия и мудрецов, то в этом не откажешь ни одному народу.
Оглядываемся. Народу как-то меньше стало, но переход еще открыт. Пора заканчивать, пока трамваи ходят.
— А для чего нам, собственно, чья-то любовь или вражда? Не нужно этого — вдруг говорю я, — “Минуй нас пуще всех печалей…” Просто хочется пожить спокойно и не напрягаться при слове “национальность”. Чтобы всем было на это наплевать. Сидишь, к примеру, с другом за стаканом водки и тут случайно узнаешь от него, что он японец. “Надо же, — говоришь ему равнодушно, — никогда бы не подумал. А я тебя держал за эфиопа”. Мы грустно смеемся и расходимся.
VII
Звонит старинный мой товарищ.
— Зайди ко мне на службу, — говорит он, — дело есть.
Мне “дело” вот уже два года никто не предлагал. Сказано — сделано: иду.
Семиэтажное здание с охраной, как положено в серьезных заведениях, где у нас забирают деньги взаймы и потом не отдают, хорошо, со вкусом отделано внутри, с шикарной мебелью в кабинетах, битком набито бюрократами новой формации. Я их чувствую нутром и сразу напрягаюсь. Туда-сюда они снуют по коридорам; кто поменьше рангом, уткнулся носом в желтую, потертую бумажку, которую носил по этажам его прадедушка, а кто постарше — с дипломатом, а тот вон вовсе без ничего: перемещает важно свое лицо из туалета в апартаменты. Значительный такой…
“ Кувшинное рыло”, — сказал наш классик.
Я думаю, что Николай Васильевич и Михаил Евграфович многих бы узнали в лицо. Как сказал один шутник: “Все течет, но ничего не меняется…” Выходит мой приятель, здороваемся.
— И что ты созидаешь здесь? — ехидно спрашиваю я, оглядывая проходящих: все в импорте, все сытые, и только посетители пугливо ежатся у дверей. — Чем тут занимаешься?
— Рэкетом, — говорит он громко, не стесняясь, и весело смеется.
Я заинтересован. Если он занимается рэкетом, и у него ко мне дело, то я не представляю себе, в каком качестве меня можно использовать, впрочем, черт его знает, говорят, что в этом деле нужны разные специалисты: от курьера до киллера. Но на последнего я не потяну…