Литмир - Электронная Библиотека

На Вермезэ я замедлил шаг, отжал берет и нехотя поплелся домой.

Освещенные окна в квартире Фараона были не занавешены и распахнуты. Я перешел на другую сторону улицы, чтобы разглядеть, что там делается. Я часто видел в окне Зизи и сейчас готов уже был обрадоваться, что Живодер солгал: в очертаниях стоявшей у окна фигуры мне померещилась Зизи. Но, присмотревшись, я узнал Фараона. Он стоял, прислонясь к подоконнику, неподвижный, как статуя, и видна была лишь его круглая, с жидкими волосами макушка. Неожиданно беспокойным движением он прикоснулся к голове, потом зябко скрестил на груди руки и сделал круг по комнате; на миг он исчез, мелькнул в раме второго окна и возвратился на прежнее место.

Я не мог оторвать глаз от этой сгорбившейся печальной фигуры, и вдруг в тишине, пронизанной дождем и глухим воем осеннего ветра, мне послышался голос Живодера: «Умная баба! Чего ей мучиться с этим лысым хмырем!»

Невольно я оглянулся и зажал уши, а потом, обозлившись на собственную дурь, засунул руки в карманы; этого еще не хватало. Ведь Живодер с разбитыми губами давно валяется дома.

Крадучись, я пошел прочь от окон, и меня не покидало ощущение, что Фараон меня видит. Но оборачиваться не хотелось.

Я побежал домой.

Испуганный возглас и аханье — все это я стоически выдержал. А мама поверила, будто во время плаванья я наткнулся на канат и содрал на щеке кожу.

Потом я спросил, не приходил или хотя бы не звонил папа.

Притворяться больным мне не надо было. Я молча вошел в свою комнату, кое-как разбросал одежду и забился в постель. Мама что-то говорила о чае и умыванье, потом подоткнула одеяло, хотя все время думала о другом; а на меня разом надвинулись забытье и волнение. Едва мама вышла, из глаз хлынули слезы, и я, глядя на разрисованный рыбами абажур, думал о том, что больше уже никогда не засну спокойным и крепким сном усталого человека... В голове жгло не переставая...

Проснулся я оттого, что по комнате ходила мама и складывала мои вещи. Я лежал с открытыми глазами, но она этого не замечала. Веки у нее были красные, а лицо совсем белое, словно покрытое толстым слоем пудры. Мама любит поплакать, но сейчас это были не неистовые, растапливающие гнев слезы; эти слезы были иные, исполненные истинного страданья, от которых лицо ее день ото дня становилось все бледней и прозрачней. А у папы глаза в красных прожилках, он пьет, чтоб взбодриться и говорить, потому что больше всего ему хочется молчать — так он устал... Все во мне перевернулось, и надо было что-то сказать моей маме, стоявшей у стола и невидящими глазами смотревшей на зашторенное окно. Голова у меня так горела, будто внутри черепа все было выжжено.

Я предупреждающе шевельнулся.

— Я не сплю, — сказал я.

— У тебя болит голова? Давай измерим температуру, — встрепенувшись, сказала она.

Подошла к постели и села. Тяжело было видеть ее глаза, омраченные мамины глаза.

— Нет, не болит, — сказал я поспешно и протестующе. Она поняла и не шевельнулась. — Не болит, только жжет... внутри.

Тогда она стала гладить мой лоб — рука у нее была прохладная, и прохлада словно бы проникала сквозь череп.

— Где ты был? — спросила она.

Я промолчал.

— Не отпирайся, ты разговаривал с папой. Я же вижу! — непривычно тихо, просительно сказала мама. — Ты хочешь вернуть его домой? — продолжала она, убрав со лба руку.

— Голова горит... — быстро сказал я.

Она снова положила мне руку на лоб.

— Теперь-то ты видишь, какой он тяжелый человек!

— Он работает, — пролепетал я.

— Работает! Заладили оба одно и то же и твердите как заклинание. Я тоже работаю. Все работают, — она опять сняла руку.

Тут я вспомнил о Кати — она же наверняка подслушивает.

— Кати не спит? — спросил я.

— Кати давно спит. Что с тобой?

— Голова горит.

— Давай положим мокрое полотенце.

— Внутри горит, — сказал я нетерпеливо.

Она едва заметно улыбнулась, снова положила руку на лоб и, пока мы разговаривали, снимала ее лишь на секунду.

— Попытайся заснуть, родной!

Внезапно в моем воображении всплыло папино лицо, его оживленные глаза с красными прожилками, неприлично грязная рубашка — я видел это так явственно, что должен был сейчас же сказать:

— У папы грязная рубашка.

— Что ты говоришь?

— Рубашка такая грязная, будто он вывалял ее в земле!

Она сидела поникшая и молчала.

— Этим он тоже позорит меня.

— Да нет же! Просто ему там плохо.

— Он этого хотел. Он нас бросил.

— Он скоро вернется.

— Он так сказал? — Глаза ее блеснули, как внезапно вспыхнувшие фонарики.

Я молчал и знал: сейчас я сделаю то, что до этого лишь на миг мелькнуло в моем сознании. Им самим не под силу, а мне легче.

— Он сказал, что ему очень не хватает тебя...

— Меня? — спросила она, и фонарики вспыхнули снова.

— Да.

— Ты лжешь, мальчик! Зачем?

— Я не лгу. Он повторил это дважды! — Я смотрел на нее не моргая, хотя глаза мне жгло нестерпимо.

— Ты бы лучше поспал,-— сказала мама.

— Он просил передать, — продолжал я твердо, — чтоб ты простила его. Ему страшно хочется, чтоб ты его поняла.

— Ты сочиняешь, мальчик! Твой отец никогда бы этого не сказал...

— А теперь сказал! — настаивал я решительно и капризно.

Мама заплакала, на мгновенье прижалась ко мне головой, потом с искаженным от рыданий лицом, запинаясь, сказала, что я весь горю и что было бы хорошо, если б папа умел так прекрасно лгать.

Я немного обиделся — она ведь попросту называет меня лжецом. Но за сегодняшний день я так измотался, что с меня было довольно. Я чувствовал, если наша беседа продлится еще минуту, я уже не заплачу, я буду кричать, выть.

— Голова больше не горит, — пробормотал я и снял со лба ее руку.

— Спи, родной, — сказала мама, простилась и вышла, но вскоре вернулась и заставила меня проглотить таблетку. Я знал, что это снотворное. Смежив веки, я увидел какой-то радужный свет, и так странно мне было сознавать, что вот и я засыпаю с помощью снотворного.

В щель между шторами проникал дневной, резкий свет. Я все, конечно, проспал. И все-таки не вскочил — в голове засела неотвязная мысль: папы нет дома, и я принял снотворное, так что ничего удивительного. Из-за двери я слышал шаги и возню Кати. Может, позвать?

— Кати!

Она вошла сразу, уже в школьном фартуке.

— Кати! Который час?

— Без четверти два. Не расстраивайся... Мама не велела тебя будить. Что с тобой случилось?

Информируя ее, мама, должно быть, в подробности не вдавалась.

— Ничего, — сказал я и отвернулся.

— Здорово тебе всыпали! — В голосе ее слышались ехидство и сочувствие. Она раздвинула шторы, и в комнату хлынул яркий солнечный свет. Грустно... Ни разу в жизни я не спал до двух часов дня. Что же будет?

— Есть хочешь? — спросила Кати. — Не хлеб с жиром... Вечером мама сварила мясной суп. Встань, поешь.

— Потом.

— Где тебя избили?

— Меня не били.

— Я же вижу, — сморщившись, протянула Кати. — Вечно ты со всеми ссоришься.

— Семейная черта, — отрезал я. Имел-то я в виду одну Кати, но вдруг сообразил, что это применимо ко всем нам.

— Тебе бы лучше молчать... Ты ведь ссоришься больше всех...

Я задумался. С ней-то явно не стоит.

— У нас каждый считает, что виноваты другие, все, кроме него...

Кати сразу взвилась.

— Я сейчас же позвоню папе и скажу... — начала она шумно и вдруг осеклась.

Я облокотился о подушку. .

— Что именно?

— Чтоб он шел домой!

— Кретинизм! —сказал я и лег опять.

— А что мне ему сказать? — спросила она непривычно кротко, присела на край постели и зашелестела страницами книги.

— Не надо его звать домой! Просто поговори с ним повеселее... скажи, что у нас все отлично, погода прекрасная, солнце...

20
{"b":"284208","o":1}