Кто-то предлагает подписать письмо с таким текстом: ДВАЖДЫ ДВА — ЧЕТЫРЕ. Ему дружно отвечают: — Это точно! Несомненно! Правильно! Но подписать письмо — не могу. Вдруг начальство считает иначе? А у меня дети. А что, если это письмо, да с моей подписью, попадет за границу?! прозвучит по «голосам»?! Тогда меня просто посадят, — как дважды два!
Был такой американский публицист — Арт. Бухвальд. Его фельетоны с едкой критикой американских несуразностей часто можно было встретить на страницах еженедельника «За рубежом». Подписав свое творение псевдонимом «Арк. Бухман», я отпечатал его дома на своей старенькой «Эрике». Экземпляр оставил себе, другой подкинул в нашу курилку, а остальные — тоже тайком — побросал в телефонных будках, в салонах автобусов. В нашей компании мой фельетон имел успех. Мне тоже дали его прочесть, — и вместе с другими я ахал, смеялся и гадал: — кто он, этот таинственный Арк. Бухман? Успех щекотал мое самолюбие, я ощущал себя почти героем. Но все отравляла ядовитая мысль: — Сам то я письмо в защиту демонстрантов тоже не подписал!
Спустя время я еще два-три раза воспользовался псевдонимом «Арк. Бухман». А потом мы встретились с Наташей.
— Ната, Натка, Наточка. Кажется, я и вправду без нее не могу. А ведь ее тоже могут арестовать. На днях опять вызывали в КГБ, на этот раз спрашивали о Фонде. Правда, в числе распорядителей Фонда она не значится. Да только чекистам подобные тонкости — до лампочки. До революции люди по праздникам несли в тюрьмы «несчастненьким», — и ворам, и «убивцам» — всякую снедь да подаяние, и это считалось благим делом. А сейчас у нас за доброту и милосердие сажают.
Костя припомнил, как в конце шестидесятых несколько человек из их конструкторского бюро скидывались в получку кто по трешке, кто по пятерке, и отдавали через знакомых в помощь политзаключенным и их семьям. Тогда их никто за это не преследовал, хотя большого секрета из своей благотворительности они не делали. А сегодня — обыски, допросы, изъятие списков политзеков и денег Фонда.
— Нет, ареста Наты я просто не перенесу. А может нам попробовать уехать отсюда? — Костя накинул куртку и вышел на балкон. Закурил. — Мне тридцать девять. Поздновато начинать жизнь с нуля. Без Наты я не уеду, значит, надо сначала оформить наши отношения. Ее маму надо будет взять с собой. Ничего, не пропадем. Технари и программисты нужны и в Америке. Мне придется выучить язык, Наташка английский уже знает. Но вдруг нас просто не выпустят?
Костя прикрыл балконную дверь, чтобы не выстудить квартиру. И продолжал размышлять. — Никакого «допуска» к государственным секретам у меня, к счастью, нет. Но ведь это как посмотреть. Вот не пускают же в Израиль какого-то музыканта. Потому что он играл в военном оркестре. Об этом, кажется, писалось в одном из документов Хельсинкской группы. Как только подаешь «на выезд», с работы тут же выгоняют. И устраивают «проработку» на собрании, измываются, как над предателем. А в итоге могут и отказать. Но все равно, как говорится, попытка — не пытка.
Было уже темно. Погасив окурок, Костя швырнул его с балкона. — Надо позвонить Нате. Конечно, это не телефонный разговор, но можно просто спросить, в какой день она сможет приехать. Заперев за собой балконную дверь, Костя хотел пройти к телефону на кухне. И тут заметил светлую полоску под дверью маленькой комнаты. — Разве я зажигал там свет? — подумал он.
В спальне на диване возле включенного торшера сидела Ната.
Бумажный солдатик
— Я решила тебе не звонить, — сказала она. — Чтобы никто не знал, что я поехала к тебе. Мне надо с тобой посоветоваться.
— Мне тоже. Так о чем ты хотела поговорить?
— Давай сначала отгородимся от посторонних. — Ната отключила телефон от розетки.
— А другой аппарат, на кухне?
— Не обязательно. Он от нас далеко.
Костя сел на диван рядом с подругой. — Ну, рассказывай.
— Знаешь, милый, времена становятся все суровей и опасней. (- Неужели и Натка хочет уехать? — мелькнуло в Костиной голове.)
— У Шуры неделю назад был шмон. В любой момент и ко мне могут заявиться с обыском, — продолжала она. — Тогда пропадут списки политзеков, адреса родных, состав их семей. А без всего этого — как без рук. Невозможно будет работать. Вот я и подумала, — отвезу-ка я копию списка и документы группы «Хельсинки» к тебе. Пока они не нужны, ты их где-нибудь припрячь. Лучше не у себя. А понадобятся, — снова отдашь мне. Или любому из «хельсинкцев».
— Конечно, конечно, родная. Оставляй у меня все, что надо.
Достав из сумки сверток, Ната положила его на диван. — И еще, — сказала она. — Вот в этом конверте, — она отдала его Косте, — три тысячи рублей. Это деньги фонда. Положи их на сберкнижку и напиши доверенность на мое имя. Вот и все мои просьбы.
— Я завтра же это сделаю. — Костя помолчал. — Знаешь, я тоже хочу сделать тебе предложение.
— Какое?
— Не догадываешься? То самое, которое полагается делать любимым.
— С чего бы вдруг? Мы и так вместе, любим друг друга. Чего тебе еще не хватает?
— Надо оформить наши отношения. Тогда, если кого-нибудь из нас посадят, можно будет хоть приезжать на свидания.
— Это верно. Но лучше бы нам обойтись без подобных приключений.
Костя привлек подругу к себе, обнял и прошептал ей на ухо: — А может быть нам подать на выезд? Чтобы навсегда избавиться от такой перспективы? А?
Наташа помолчала. Костя со щемящей нежностью смотрел на ее печальное лицо с широко раскрытыми, как бы бездонными глазами. Наконец она произнесла медленно, останавливаясь после каждой выговоренной фразы.
— Отпускают сейчас, ты знаешь, только по Израильскому приглашению. На самолете летишь до Вены, а оттуда — куда захочешь. Вызов я тебе, конечно, помогу организовать. Ты ведь, по-моему, не еврей? Впрочем, это неважно. А сама, — Наташа опять помолчала, — а сама я никуда уезжать не хочу.
— Из-за мамы? Мы бы обязательно взяли ее с собой.
— Не только. И главным образом не из-за нее. Да, здесь опасно. Но я чувствую себя при деле. И мне трудно покинуть наше маленькое братство. Знаю, что меня никто не осудит, но сама я буду чувствовать себя дезертиром.
— Можно помогать оставшимся и оттуда.
— Для этого надо быть деятелем, политиком. А у меня нет ни политической жилки, ни общественного темперамента. Вот здесь я себя чувствую на месте.
— Значит, мы никуда не поедем. Весь этот разговор я затеял только из-за тебя. Но все равно нам нужно пожениться.
— Хорошо, если ты так хочешь. — Ната поцеловала Костю в губы. — Но имей в виду, что я люблю тебя и без штампа в паспорте.
Костя мигом притащил из кухни закуску и вино. — Полагалось бы выпить шампанское. Может, сбегать в магазин? А заявление в ЗАГС подадим завтра.
— Вот после регистрации и сбегаешь. Если я до тех пор не передумаю.
— Что? Как ты можешь…
— Шучу. А иначе кто мне будет носить передачи?
— Что за черный юмор? Еще неизвестно кто кому их будет носить.
— Ладно, не станем шутить на такую невеселую тему. Налей-ка лучше вина. Выпьем за нас с тобой. И за успех нашего безнадежного дела!
Перед тем, как ложиться спать, Наташа сказала: — Маму я предупредила, чтобы она не ждала меня сегодня. Сказала, что, наверное, заночую у подружки. А скоро я смогу с гордостью говорить: — Поехала к мужу.
— Только будь, милая женушка, поосторожней. Не надо нам никаких насильных разлук! Пойми, вокруг свора свирепых гэбэшных псов.
— Знаешь, я их почему-то совсем не боюсь. В отношении себя, конечно. Должно быть, оттого, что чувствую свою правоту. Да, лагерь, особенно уголовный, ужасное испытание. Но я его вынесу. Я давно себя к этому внутренне готовлю. А вот представить там тебя я просто не могу. Мне кажется, ты там можешь погибнуть. Ты мягкий интеллигентный человек. Тебе надо не вкалывать во вредном цеху или на лесоповале, а что-то творить, писать. А тут еще твоя астма…
— Ты считаешь меня таким слабым?
— Нет. Ты сильный. И стойкий. Но уязвимый, ранимый. Ты не предашь, не сдашься, но можешь просто сгореть. Бумажный солдатик Окуджавы.