Отсюда он и занялся созерцанием спины. «Зря вы воображаете, что я вас не вижу, — подумал он. — У вас, мадам, очень выразительная спина. Пожалуй, более выразительная, чем лицо. Бывают такие спины. «Кенгуру в голубых клипсах», — определил он.
В первые минуты знакомства он часто давал своим «клиентам» странные, подчас неожиданные для него самого названия. Не клички, нет. Это был прием шифровки и хранения первого впечатления от человека, того ощущения, с которым он был увиден.
Потом человек начинает говорить о себе, стремится определенным образом выглядеть, стремится «подать» себя и — увы! — слишком часто врет. Несмотря на предупреждение об ответственности «за дачу ложных показаний». Ложь расцветает. Как куски ткани, которые вывешивают между тобой и правдой, — яркие, отвлекающие. Конечно, очертания истины проглядывают, как статуя сквозь холст. Потянет ветерком и облепит голову, плечо. Но тебя тотчас зовут в сторону.
«Ах, вы совсем не туда смотрите, гляньте, какой вон тут узорчик!..» И за всей этой суетой (из которой Вознесенский, как никто, выходил с честью, но которая утомляла и его) первое впечатление от человека тускнело, терялось, а с ним терялось и еще что-то, что Вознесенский не заботился четко определять, но ценил.
Женщина, чуть поводя головой, внимательно следила за тем, как из-под авторучки Светаева быстро бегут мелкие аккуратные строки, хотя прочесть их вверх ногами, конечно, не могла. Вознесенский вспомнил своего кота. Тот, сидя на письменном столе, тоже мог подолгу наблюдать, как на бумаге возникают шеренги закорючек. При этом кот понимал, вероятно, еще меньше — гипнотизировало само движение. Еще больше он любил сидеть перед аквариумом. Скорее не любил — не мог не сидеть. И ведь знал, дуралей, что незащищенность рыбешек обманчива, а нет-нет да и царапнет лапой по стеклу.
Уютно присидевшись на диване, Вознесенский не очень вслушивался в диалог Коки с брюнеткой. Но все-таки пора уже проявить какую-то деятельность.
— Как там у вас, Николай Николаевич? — разморенно спросил он.
— Подвигаемся к концу.
— Дайте почитать.
Спина остро забеспокоилась.
«Наплела небось с три короба. Ну-ка, посмотрим...»
...Давно собралась к сестре на дачу... По дороге на вокзале встретила своего дальнего родственника Барабанова, он тоже ехал куда-то за город. Обрадовалась попутчику... Только отошли от пригородных касс — Барабанов увидел знакомых, остановился, поздоровался, а тут милиционер... Ни о каком чемодане она и понятия не имеет...
— Вы уж нас извините, — сказал Вознесенский спине, — вам придется немного подождать.
Заведующего складом шелкоткацкой фабрики Барабанова допрашивал Чугунов. Он все еще заполнял анкетную часть. Вопросы произносил медленно, внушительно, протокол заполнял тоже внушительно — огромными, заваливающимися влево буквами.
Сидящий перед ним длиннорукий лысоватый человек в хорошем летнем костюме должен был чувствовать, что находится перед лицом закона.
— На выборных должностях состояли? — доехав до конца фразы, Чугунов поднимал на допрашиваемого «официально-строгие» глаза.
— На оккупированной территории находились?
С этой анкетной частью иногда и смех и грех. Светаеву однажды даже головомойку дали: допрашивал полуглухую старуху лет семидесяти — на предмет уточнения деталей некой кухонной баталии. Кричит, а сам радуется:
— Военнообязанная?
— Чегой-то?
— В белой армии или в полиции служила?
Бабка наконец расслышала, разобиделась да в слезы... «Надо бы новые бланки завести, да старых небось лет на десять запасено...»
Лысинка розовеет сквозь рыжеватый зачес. На ушах какие-то рысьи волоски Руки лежат спокойно, демонстрируя крахмальные манжеты. Говорит пресно, смазывая интонацию. Что-то в нем есть и скользкое и колкое. В нем угадывался долгий и сильный завод. Такого на примитивный испуг не возьмешь. «Паучок в целлофане», — решил Вознесенский. Потом попал взглядом в водянистые, навыкате глаза Барабанова и внес стилистическую поправку: «Паук в целлофане».
— Перейдем к текущему дню, — возвестил наконец Чугунов, переворачивая страницу, словно отваливая древнее каменное надгробье. — Так же вот детально, прямо как с утра встали и как попали на вокзал...
— Полчаса жду этого вопроса, — не удержался Барабанов. Но его намек, что давно-де пора перейти к существу дела, пропал впустую. На мелкокалиберные выпады Чугунов не реагировал.
С бессильной досадой (как домработница, дающая отчет надоедливой хозяйке в покупках) излагал Барабанов, как он умылся, поел-попил, зашел на работу и как решил поехать в загородный цех своей фабрики. Где находится? Находится в Павлове. Потому что там вредное производство и никак директор не может добиться перевода цеха в Москву. С кем на работе встречался, о чем разговаривал? Пожалуйста, он расскажет, если это кому-то любопытно...
Нет, не было это любопытно. Это было убийственно скучно. Но на Барабанова ссылалась брюнетка, сидевшая у Коки Светаева, и Вознесенский ждал, когда же она, в свою очередь, появится в показаниях Барабанова. Тогда он сличит их версии и пойдет себе дальше по кабинетам.
— ...На вокзале, когда брал билет, оказалось, что до электрички еще больше получаса. Пообедал там же в ресторане. Что ел, вас тоже интересует?
— Нет, это ваше личное дело, — с достоинством сказал Чугунов.
«Удивительно он умеет не замечать шпилек».
...Около книжного киоска увидел вдруг инженершу со своей фабрики, Филимонову. Подошел. С ней рядом стояла какая-то женщина... Да, кажется, брюнетка, и двое мужчин. Одного раньше встречал в конторе — это снабженец со швейной фабрики, которой они поставляют продукцию. Остальных не знает... Филимонова со снабженцем о чем-то говорила, но он, Барабанов, не посчитал возможным вникать: мало ли что там у них, женщина молодая...
«Так, значит, с брюнеткой ты незнаком?»
Чугунов, ведший пока допрос вслепую, но гораздо более наблюдательный, чем можно было предположить по внешнему впечатлению, моментально засек этот всплеск интереса у Вознесенского. Он затолкался на одном месте, выпытывая у Барабанова разные подробности, и между прочим спросил:
— А чем вы докажете, что оказались на вокзале, потому что собирались ехать в цех? Билет, к примеру, у вас сохранился?
— Сохранился! — Барабанов был уже зол как черт.
Чугунов неторопливо, хозяйственно пришпилил билет к протоколу.
«Москва — 3-я зона. Туда и обратно».
Пошли дальше.
Ну-ка, что там у Стрепетова?
У Стрепетова был снабженец. Гм, бесцветный тип. Лицо, по которому прошло столько показных чувств, что они стерли все его собственные черты.
— Чем порадуешь, Алешка?
Стрепетов сделал безмолвный жест в сторону снабженца. Тот сидел несколько бочком и что-то рассказывал. Вознесенский понял. Снабженец был чудовищно словоохотлив. Он говорил, говорил, говорил, перескакивал с одного на другое, ударялся вдруг в нелепые лирические отступления. Непостижимо, как мог человек в таком количестве, и притом непрерывно, выделять из себя дутые, невесомые фразы. Но он выделял их, и они пузырились, заполняя всю комнату, и при малейшей попытке прикосновения лопались, обнаруживая пустоту.
Вознесенский заглянул в протокол. Там кое-как была схвачена и зафиксирована суть: из всех доставленных вместе с ним в милицию снабженец, по его словам, знал только одного человека — Прохорчука, работника своей же фабрики! С Прохорчуком они вчера вместе приехали в Москву, а сегодня собирались обратно. Для этого, как было уговорено, встретились на вокзале. Тут какую-то компанию, которая шумела рядом, потащили в милицию и их с Прохорчуком тоже прихватили, хотя они «совершенно сами по себе» и к компании этой никакого касательства не имеют.
Вознесенский чувствовал, как он начинает входить в то состояние, которое он называл «рабочей формой». В принципе, конечно, ничего в этом деле не было особенного, что могло бы заставить его, Вознесенского, загореться. Обычное дело. Но видно, попало оно еще в какую-то минуту, когда захотелось подвигаться, что-то такое сделать сразу. Словно раньше он был рыхлее, обширнее, а теперь масса его уплотняется, и вот он разминает и напружинивает мускулы.