Умереть так рано и так глупо, смертью позорной, бесславной... и это ему, когда он чувствует в груди столько энергии и силы, когда у него еще столько жизни впереди! Необоримое желание жизни охватило все его существо... Нет, он должен выгородить себя!.. Но как? Не шепнуть ли Яреме, чтоб покончил с опасными пленниками скорее? Что значит день жизни... не лишние ли мучения? «Но нет, нет! Retro, satanas, retro, satanas![16] — прошептал он поспешно, крестясь под кереей. — О, до каких зверских мыслей может довести это бессильное, униженное состояние! Однако надо же решаться на что-нибудь: время идет, и рассвет недалеко... Уйти? Нет, мне не дадут сделать и шагу... А может быть, удастся спасти, — сверкнула у него надежда, — хотя тех двух? Попробовать, но как? Единый господь, прибежище мое и защита!» — задумался Богдан и начал исподволь замедлять шаги своего коня и отставать к обозу. Люди сидели и дремали в седлах, так что маневров его не заметил никто; наконец, после томительного получаса Богдану удалось поравняться с одной из первых телег.
— Ты тут, Пешто? — тихо обозвал он одного из сидевших в возу.
Опущенная голова поднялась, и на Богдана взглянула пара узких и косо прорезанных глаз: взгляд этот был полон затаенной ненависти и презрения.
— А что, брат-зраднык, — громко произнес он, — полюбоваться приехал, как товарищей на кол сажать будут?
И Богдан заметил в темноте, как блеснули желтые белки Пешты и тонкие губы искривились под длинными усами.
— Тише, молчи! — прошептал Богдан. — Сам попался... чуть на кол не угодил... Пощадили, чтоб указал дорогу... Едем в Кодак... все сделаю, чтоб спасти... Надеюсь; только молчи, ни слова!
— А как сбрешешь, обманешь? — переспросил Пешта. — Смотри, погибнем мы, так и тебе не уйти.
На других телегах, которые медленно двигались в темноте, не слышали переговоров Богдана. Под мрачным и низким небом они тянулись на фоне белесоватого снега смутною, громыхающею цепью; кое-кто из козаков сидел, опустивши голову, кое-кто лежал, а кое-кто, прикованный цепью за шею, шел за телегой... Не раздавалось ни стонов, ни криков, ни воплей, а какое-то холодное, молчаливое равнодушие царило над ними... Казалось, что это тянулась перед ними не прощальная, последняя ночь, а медленно разворачивалась их безрадостная, горькая жизнь, такая же мрачная и суровая, как эта холодная, темная степь.
Богдан тихо вздохнул.
— А что пан делает здесь? — раздался у него за спиной неприятный и резкий голос Ясинского.
Богдан вздрогнул, но ответил спокойно:
— А бунтарей хотел посмотреть.
— Удивляюсь пану; я думаю, он видел их ближе и чаще, чем мы, а может, нашлись и соратники?
— Пан шутит, конечно, как шутил и с колом, — уязвил его, овладевая собою Хмельницкий, — ведь я не так глуп, чтоб подъезжал для улики, если бы таковые тут были, — ведь иначе и меня бы исключили сейчас из хоругви!
— У, сто двадцать чертовских хвостов и пану-ехиде, и всем вам в зубы! — прошипел ему вслед Ясинский, закусывая ус. — Погоди, уж я тебя выслежу, доеду!
Между тем ночь близилась к концу. Фигуры всадников вырезывались яснее и яснее; посветлело и свинцовое, низко нависшее небо. Предрассветный холод пробирал до костей. Лица казались грязными и желтыми. Сырой, противный ветер подымал гривы лошадей и пробирался под плащи и в рукава. Кое-где среди всадников слышалось короткое проклятие... а там, в конце обоза, раздавался все тот же однообразный, томительный лязг.
— Ясноосвецоный князь требует к себе пана, — раздался около Хмельницкого голос молодого оруженосца.
Богдан выехал из толпы, пришпорил коня и через минуту почтительно остановился подле князя.
— Ну, что же, вацпане, — обратился к нему в полуоборот Вишневецкий, — скоро ли до Днепра?
— Как ехать, ясный княже? — поклонился Хмельницкий.
— По-яремовски.
— Через час ваша княжья милость остановится на берегу.
— А скажи мне, откуда ты степь так хорошо знаешь? — спросил его как-то отрывисто Вишневецкий, бросая из-под бровей стальной взгляд.
— По поручениям ездил не раз.
— Но... конечно, вацпан и в Сечи бывал, и с дяблами якшался?
— Не был бы иначе козаком, ясный княже.
— А! — спохватился вдруг Иеремия. — От Кодака далеко ль до Сечи?
— Сухим путем, пане княже, в обход — дня два, а то и больше, — приблизился Богдан, сдавив шенкелями коня, — дорог нет... овраги... горы... болота... А если Днепром, через пороги, то десять часов только ходу.
— Сто дяблов! Это бешеная скачка по бешеным волнам.
— Да, бешеная и опасная... и то только в половодье, а в прочее время года она почти невозможна: подводные скалы и камни на каждом шагу сторожат дерзкую чайку.
— Пекельное место! Оттого его, верно, черти и выбрали?
— Но эти черти могут быть страшны для врагов Посполитой Речи, а не для отечества.
— Надеюсь, теперь не страшны, — зло засмеялся князь скрипучим, сухим хохотом, — я сбил им рога.
— Они могут быть преданы, клянусь, пане княже, — душевным голосом пробовал тронуть князя Богдан, — сердце козачье признательно и благородно...
— Лживо, вероломно! — перебил Вишневецкий.
— Если и бывали такие печальные случаи, ясный княже, то козаки в этом брали пример у своих вельможных наставников.
— Что-о? — вскипел князь.
— Ваша княжеская милость простит... Я груб, быть может, и не умею прикрасить правды притворной лестью; но почему же все козачество и весь наш народ не поверит никаким клятвам каноников, ни их целованью креста, а поверит лишь одному слову князя Яремы? Потому что князь Ярема никогда в жизни его не ломал, потому что его слово и на земле, и у бога — святыня!— Таким и должно быть шляхетское слово! — сказал торжественно мягким тоном Ярема, польщенный и покрасневший даже от удовольствия. Слова козака помазали его душу нежным, душистым елеем, и у него промелькнула невольная мысль: «Однако мне не приходило в голову, что между хлопами могут быть такие ценители!»
— Но таково ли оно у других вельможных панов, — ясно- освецоный князь хорошо знает... потому-то, хотя всяк из нас трепещет при имени князя Яремы, но зато за одно его ласковое слово всяк отдаст и жизнь... Пусть попробует ваша княжья милость оказать милосердие, и он приобретет таких верных слуг, каких ему не купить за деньги.
— Может быть; твоя прямота мне по сердцу; но пощадить этих гнусных хлопов, бунтовщиков и изменников — это невозможная жертва.
— Рим только тогда окреп в своем величии, когда начал щадить плебеев, — тихо и вкрадчиво вставил Хмельницкий.
Вишневецкий угрюмо молчал и всматривался в ясневшую даль, где виднелись уже сизою лентой в тумане луга. Хмельницкий не спускал с него испытующих глаз; надежда начинала шевелиться в душе.
— Нет, этих мерзавцев... это рабское племя... servum pecus истребить нужно, — буркнул как бы сам себе Ярема, — да и может ли из этих гадюк выбраться преданный?
— Ваша княжеская милость может убедиться... Я головой ручаюсь за Бурлия, за Пешту, — начал было Богдан, но прикусил язык, заметив зловещее выражение глаз у Яремы.
Не долго, впрочем, продолжалось грозное молчание. Вишневецкий обернулся назад и крикнул:
— А ну, гайда, по-яремовски!
Этому приказу обрадовался Хмельницкий; он без слов вонзил остроги в бока коню и быстро помчался вперед.
Начинал падать мелкий дождик; снег покрывался тонкою, блестящею корой, которая проламывалась под копытами, но, несмотря на трудность движения, Белаш нес своего хозяина все вперед и вперед.
— Племя рабов! Племя рабов! — слетело несколько раз со сжатых уст Богдана. — Но если встанут рабы — горе патрициям тогда!
Уже глаз его различал между сизых и белых тонов темную полосу реки, уже начали направо и налево попадаться торчащие камни, путь становился неровным, обрывистым и требовал большой осторожности при движении, — а вот и крутой спуск. Богдан поехал шагом и через несколько минут остановился на обрывистом берегу. У ног его развернулась величественная картина. Могучая река, сдавленная каменными берегами, делала в этом месте резкий поворот на юг и с диким ропотом билась о заступавшие ей преграды. Там, вверху, где за коленом она сливалась с горизонтом, виднелось поле вздувшегося, посиневшего льда, здесь же клокотали и вздымались холодные, серые волны, стремясь бешено на юг; неуклюжие льдины сталкивались друг с другом, и их зловещее шуршание доносилось ясно до слуха.