— Не слыхал ли чего о пане Богдане, жив ли он, где?
— Все мы под богом ходим... но недели две тому назад, доподлинно знаю, что был и жив, и здоров, так же, как я.
— Господи, боже наш... царица небесная! — зашептала бессвязно Ганна, чувствуя, как счастливые слезы затуманили ей взор, и вдруг перед глазами ее заходили темные круги, и Ганна почуяла во всем своем теле такую слабость, что едва не упала на пол.
Богун схватил Ганну за руки:
— Что сталось с тобой? Ты плачешь? Ты стала белее стены!
— От радости, от счастья! Ох, если б ты знал, как измучились мы! С Маслова Става мы ничего не знаем о Богдане; как уехал, только письмо написал, чтоб молилась о нем, — говорила прерывающимся голосом Ганна, отирая ежеминутно выплывавшие слезы и улыбаясь счастливой, виноватой улыбкой. — Ждали долго, долго, расспрашивали всех, никто не знал ничего, думали, что погиб уже он, или в плену, или убит... Сам коронный гетман решил так... Сколько мы плакали... — Ганна остановилась, как бы сконфузившись, и затем продолжала: — Я и решила в Киев на прощу идти, бога за него, за семью его молить... Вот господь и услыхал мои молитвы и послал мне тебя, — окончила Ганна, обдавая Богуна радостным сиянием своих глаз.
— Эх, да и счастливый же Богдан, когда так молятся за него! — с некоторой горечью заметил Богун, не спуская с нее очарованных глаз.
Но Ганна не заметила его взгляда.
— Как не молиться? Как не молиться? — вскрикнула она.
— И молись, Ганно, молись, только не за него одного, а и за других молись, — проговорил он тихо.
— Я за всех молюсь. — Ганна замолчала и затем заговорила ласково, с тем же возбуждением: — Но ты не сказал мне, где он? Зачем уехал? Когда вернется назад?
К Богуну и Ганне подошел отец диакон и, поклонившись низко, заявил, что панотец просит их обождать его на цвынтаре, чтобы отправиться вместе к нему отужинать. Богун и Ганна вышли из церкви и остановились на цвынтаре. После света темнота показалась почти непроницаемой, хотя звезды и усыпали все небо. Вокруг церкви, между могил, всюду подымались в беспорядке усыпанные цветом фруктовые деревья. Богун и Ганна остановились под развесистой яблоней, недалеко от церковных дверей. В коротких словах рассказал Богун Ганне все, что знал о Богдане и о новом морском походе, заметивши, что все это нужно держать в глубокой тайне. В темноте ему не видно было, как слезы сбегали с ее глаз, как она прижимала к своей груди руки, не находя от радости и счастья благодарственных слов; но своим простым чутким сердцем он чувствовал, что здесь, рядом с ним, творится что-то великое, недоступное его душе...
Какое-то непонятное волнение охватывало и самого Богуна. Эта неожиданная встреча с девушкой, которой равной он не находил во всей Украйне, взволновала его до глубины души. Расставаясь с Богданом у кодацкой корчмы, Богун порешил было оставить навсегда все воспоминания о Ганне. «Не такие времена, чтобы смущать свою душу мыслями о дивчыне», — решил сурово козак, заметивши, что мысли эти приобретают над ним все большую силу; но решение это оказалось весьма трудно выполнить. Среди самых кипучих дел, забот и сомнений думка о Ганне не покидала его: она мелькала в его тревожной, лишенной радости жизни, как тихая звезда среди разорвавшихся туч. Не черные брови Ганны, не ее глубокие глаза, не тихий задушевный облик девушки влекли к ней козака-славуту, нет: Богуна восхищала великая сила души, что таилась в Ганне, и горячая любовь к отчизне, проникавшая все ее существо. Он восторгался ею, он не находил ей равной во всем мире, и каждая встреча с Ганной убеждала его еще больше в ее недосягаемой высоте. И вдруг эта дивчына, эта королевна, образ которой не покидал его ни в долгие зимние ночи, ни в бурю на море, ни в разгаре битвы, эта девушка, которую он не надеялся видеть здесь, — рядом с ним! Сердце Богуна билось горячо и сильно...
«И всегда высокая, всегда недостижимая нам, грешным и простым людям, — думал он, не спуская восторженного взгляда с стройной фигуры девушки и с ее бледного, подернутого ночным сумраком лица. — Вот и теперь: что ей Богдан? Дядько, приятель брата, не больше! Но она видит в нем спасителя нашей краины и решается идти молить за него бога, одна, в такие времена, с валкой прочан!.. Какая другая девушка отважилась бы на это? Нет! Другой такой на всем свете не сыскать! Но ведь не один же Богдан думает и трудится для спасенья отчизны? — поднял гордо голову козак. — Эх, заслужить у нее такую любовь, такую веру, да для этого хоть бы и жизнь всю отдать, то не жаль!»
И гордость, и восторг, и еще какое-то новое чувство наполнили всю грудь Богуна; казалось ему, что это новое, неведомое чувство теснит его сердце, затрудняет дыханье, опьяняет мозг. Словно горячий вихрь закружил вдруг все его мысли; все то, чем жил он до этой минуты, улетело куда-то далеко, далеко, и среди этого хаоса стояло только ясно одно сознанье того, что она, Ганна, королевна его, здесь близко, рядом с ним!
Охваченный этим новым порывом, Богун стоял молча рядом с ней, не смея нарушить тишины...
Легкий ветерок, колебля яблонные ветки, то и дело отряхал на них белые, душистые лепестки. Народ между тем выходил из церкви; у каждого в руке среди вербовых ветвей горела зажженная свеча; казалось, какая-то светящаяся река выливалась из церкви широкой волной. Внизу в селении эта река разбивалась на несколько рукавов, и далеко еще мелькали то там, то сям, среди густого мрака, эти слабые, трепещущие огни, казавшиеся спасительными маяками в темном море житейских бед...
XVIII
Через полчаса все уже сидели в хате диакона за ужином.
— Так, так, дети мои коханые! — говорил тихо и печально старичок-священник, отодвинув от себя пустую миску и сложивши руки на столе. — Нам жить осталось немного, ох, как уж немного! — Он замолчал и, склонивши голову, глянул куда-то в темный угол комнаты унылыми, потухшими глазами.
Старый диакон взглянул на своего патрона, крякнул и опустил свою львиную голову на грудь. Ганна оглянулась кругом: желтая восковая свеча, горевшая в медном зеленом подсвечнике, слабо освещала комнату. Старик-диакон сидел на кончике лавы недалеко от священника. В глубине комнаты, у низеньких дверей стояла старенькая дьяконица, одетая так же просто, как любая из крестьянских баб. Все в комнате было убого и уныло. На столе стояло несколько мисок и оловянный стакан. Кувшин с пивом да краюха хлеба дополняли незатейливое угощение.
— Жизнь для меня, как давний сон, дети, — продолжал снова старичок-священник, словно очнувшись от какого-то раздумья. — Вот как вспомню, так перед глазами словно долгая дорога, а вдали как вечерний туман. — Старичок замолчал и пожевал губами. — Никого и нет кругом: все перемерло, все уже там, один еще я остался, да и то уж, чую, скоро отзовет меня господь... Нет у меня ни хаты, ни грунта... Все отнял пан... Да я что... я не о себе! — улыбнулся он какой-то виноватой жалкой улыбкой, — если б я один, так не о чем было б и говорить, а вот что люди без слова божьего остаются, так об этом душа болит...
Ганна взглянула в сторону Богуна: он сидел, скрестивши на столе руки, склонивши голову на грудь; лица его ей не было видно, но, и не видя его, Ганна поняла, какой гнев закипал в его сердце под влиянием этих тихих, безропотных слов старика.
— Видишь, козаче, — продолжал батюшка, обращаясь к Богуну, — отдал наш пан и землю, и церковь в аренду жиду... вот тот и запер ее на замок. Когда служба или треба, надо ему деньги платить, чтоб открыл.
— Неслыханное дело! — вскрикнул Богун, сверкнув мрачно глазами, — такого кощунства еще не было у нас!
— Сначала-то он по божьему брал, — вздохнул старичок, — ну и давали, кто мог, тот и давал, а потом все больше да больше стал брать... Были у меня матушки покойницы байбараки аксамитные да намисто доброе, отдал я ему, а на благовещенье... ряса у меня оставалась такая шелковая — тоже отдал, вот теперь, — он взглянул сконфуженно на свой холстинковый подрясник, — так и остался, в чем стою...