Но не этим славится усадьба Хмельницкого, а славится она дорогим и роскошнейшим садом, заведенным еще покойным отцом Богдана, Михайлом... И сад этот вырос на чудо, на славу, — такого до самого Киева не было слышно! И чего только в этом саду не родилось! Яблоки всяких сортов — белые, нежные папировки, сочные с легким румянцем ружовки, большие зеленоватые оливки и темно-красные широкие цыганки; груши чудного вкуса — и краснобочки, и плахтянки, и бергамоты, и зимовки, и глывы... А сливы какие — зеленые, желтые, красные, сизые... а терен, а черешни, а вишни, а всякая еще мелкая ягода?.. Господи! И не сосчитать и не перепробовать всего!
Раскинулся этот сад широко по волнистым пригоркам и надвинулся кудрявою зеленью к речке. Перед будынком лежит небольшая полукруглая площадка; на ней посредине высоко поднялся вершиной и раскинулся просторно ветвями могучий столетний дуб; вокруг него разбросаны нехитрые цветники — просто гряды со всевозможными цветами: царской бородкой, гвоздиками, чернобровцами, зарей, аксамитками, горошком и обязательными кустами собачьей рожи, высоко подымавшей свои унизанные алыми и розовыми цветами стебли. Все гряды окаймлены бордюрами из барвинка, любистка, канупера и непременнейших васылькив. Справа и слева обнимают цветник кусты роз и сирени, а вдоль стены у будынка стоит рядком кудрявая и нарядная, в красных гроздьях, рябина. За площадкой уже, к левой части будынка, понадвинулся высокой темной стеной целый гай — отрубной лесок, к которому примкнул разведенный сад. Прихотливыми группами выступают впереди ветвистые липы, за ними прячутся светлые, широколиственные клены, между которыми темнеют мрачные, раскидистые дубы, а над волнистыми вершинами лесной шири особняками вырезываются вверх — то стройный, кокетливый явор, то светлый, радостный ясень. От этого задумчиво шумящего леса веет мрачной глушью и дикою прелестью, а разбегающийся широко и просторно сравнительно низкий, фруктовый сад производит впечатление отрадной, резвящейся юности. Темными коридорами врезываются в лес проезжие дороги; от них змеятся тропинки по густняку, а по саду протоптаны тоже немного шире тропинки, без всякой симметрии и плана, а просто по прихоти и хозяйским потребностям, — то к пасеке, помещающейся на южном склоне, то к сушне, то к огородам, то к Тясмину; некоторые из этих тропинок обсажены кустами различных ягод, а другие вьются между густым вишняком и высоким терновником. Только в самом низу, у реки, идет широкой дугой природная тенистая аллея; с одной стороны окаймляют ее высокие, грациозные тополи, а с другой, приречной, — мягкие контуры задумчивых ив, перемешанных с вечно дрожащей осиной и стыдливой калиной.
После дикой шутки природы, нагнавшей в первых числах октября неслыханную для южных стран зиму, наступило вдруг бабье лето: возвратилось тепло, растаял безвременный снег, и оживилась прибитая холодом зелень. Стоял теплый роскошный день, один из тех дней, какими дарит нас иногда осень. Солнце склонялось к закату, обливало розовым светом сад и мягкие дали и рдело на сухой верхушке осокора, поднявшейся властно над всеми деревьями гая; теплые лучи его трогательно ласкали и грели, как прощальные поцелуи возлюбленной.
На широкой ступени крыльца сидела молодая девушка, нагнувшись над лежавшим у нее на коленях хлопчиком лет четырех. Ее наклоненная головка особенно выдавала сильно развитый лоб, на котором характерно и смело лежали пьявками, — как выражается народ, — черные брови. Чрезмерно длинные, стрельчатые ресницы закрывали совершенно глаза и бросали косую полукруглую тень на бледные щеки. Темные волосы еще более оттеняли матовую бледность лица; они были зачесаны гладко и заплетены в одну косу, что лежала толстой петлей на спине, перегнувшись через плечо на колени; в конец ее была вплетена алая лента. На строгих чертах лица девушки лежала привычная дума и делала выражение его немного суровым; но когда она поднимала свои большие серые глаза, то они лучились такою глубиной чувства, от которой все лицо ее озарялось кроткою прелестью.
Хлопчик в синих шароварах и белом суконном кунтушике лежал с закрытыми глазами; красноватые веки его сквозили на солнце, а личико было золотушно-зеленого цвета.
Из отворенных дверей слышится молодой голос, читающий какую-то славянскую книгу; его поправляет почти через слово другой — старческий, хриплый. «И ре-че он, бысть мне во спа... ние», — раздается в светлице.
— Не «во спание», а «во спасение», — досадливо вторит ему другой, — не злягай, паничу, и не сопи... слово титла зри и указку держи сице... ну, слово, покой, аз — спа...
— Да я уже намучился... глаза, пане дяче, слипаются.
— Ох, ох, ох! — вздыхает, очевидно, «профессор», — рачительство оскудевает... нужно будет просить вельможного пана о воздействии посредством канчука и лозы... Хоть до кахтызмы окончим.
И снова раздается тоскливое и сонное чтение.
А из-за двора доносится стук молотильных цепов, скрип журавля у колодца и какая-то ругань. Тучи голубей, сорвавшись откуда-то, шумно несутся со свистом над садом и, сделав в воздухе большой круг, снова устремляются назад, вероятно, на ток. На цветнике, между гряд, ходит девочка лет десяти и, собирая семена, поет песенку; детский голосок звучит ясно, а в словах особенно выразительно слышится: «Выступцем, выступцем!» На девочке баевая зеленая с красными усиками корсетка и яркая шелковая плахта.
— Галю! Царская бородка высыпалась! — повернула к девушке свое огорченное личико.
— А я тебе говорила, Катрусю{46}, — подняла голову та, — что высыпится: нужно было собирать раньше.
— Галочко, что же делать? — чуть не плачет Катря.
— Не огорчайся: я тебе привезу из Золотарева, сколько хочешь.
— О? Вот спасибо! Я на тот год везде ее насею... Как я тебя, Галю, люблю! — подбежала она вдруг и обняла Ганну. Да, это была та самая Ганна Золотаренковна, о которой отзывались с такой похвалой поселяне.
— Геть, — заплакал мальчик, отстраняя ручонками девочку, — геть к цолту!
— Юрочко!{47} Гай-гай, так сердиться! — строго покачала головой Ганна. — Если ты посылаешь Катрю, так и я пойду с ней туда.
— Галю! Я не бу-ду! — уже всхлипывал мальчик, обнимая ее колени и пряча в них головку.
— Ну, не плачь же и никогда не бранись, — погладила она его по белокурым жидким волосикам. — Катруся — твоя сестра, тебе нужно любить ее. Ну, полно же, полно же, не капризничай! Вот смотри, как Катруся побежала собирать семена. Когда придет весна, мы бросим их в землю, а бозя прикажет солнышку пригреть — вот они и станут рости, как и ты.
— А я вылосту, — улыбается уже хлопчик, — лоскази мне, люба цаца, казоцку.
— Ну, слушай!
В это время с визгом и криком выбежали из гаю мальчик и девочка. Девочка лет восьми бежала впереди, вся раскрасневшись и растопырив ручонки; на лице ее играли страх и восторг; она постоянно озиралася назад, улепетывала, изображая татарина, и кричала во всю глотку: «Ай, шайтан! Козак, козак!» А мальчик, вылитый портрет девочки, гнался за ней с азартом и подгикивал: «Гайда! Не уйдеш, голомозый!» Он держал в левой руке лук и стрелы, а в правой — собранный в петлю шнурок; останавливаясь на мгновенье, метал он стрелу, и при промахе пускался догонять снова.
— Попал, в ногу попал! — крикнул он. — Падай, Оленко{48}, ты ранена, ты мой бранец!
— Нет, Андрийко{49}, не попал! — возражает, убегая, Оленка, хоть у нее от стрелы уже синяк на ноге и страшная боль.
— Так вот же тебе! — с ожесточением пускает стрелу Андрийко и попадает девочке в спину.
— Ой, — ухватилась та за ушибленное место и присела.
— Андрийко! — с испугом встала Ганна, обнаружив свой стройный и высокий рост, и пошла быстро к игравшим, — как же не грех тебе так ударить сестру?