Вдруг неожиданный резкий детский крик прервал слова Оксаны. Дивчатка оглянулись.
По направлению ворот бежали вперегонку Андрий и Оленка, отчаянно размахивая руками.
— Тато, тато едет и Олекса с ним! — кричали они что есть духу.
Действительно, за живою стеной зелени плавно опускались и подымались, приближаясь к воротам, две красные козацкие шапки и два дула рушниц. Слышался частый топот приближающихся коней.
— Они, они! — вскрикнула Оксана не то с радостью, не то с испугом. — Катруся, голубочка, уйдем отсюда: я не могу здесь... при всех... он увидит, что я плакала... Голубочка, уйдем скорее, скорее!
И дивчата, оставивши свои начатые венки, бросились поспешно к дому.
Топот коней раздался явственно, и в распахнутые настежь ворота влетел белый конь Богдана, а за ним и гнедой Морозенка. Кони лихо пронеслись по двору галопом и остановились как вкопанные перед крыльцом.
— Добрый вечер! — поклонилась радостная Ганна, спускаясь с крыльца. — Что так забарылись?
— Не по воле, — ответил угрюмо Богдан, соскакивая с коня и передавая повод Морозенку.
Дети бросились целовать его руку.
— Ну, ну, вы, дрибнота, — ласково отстранял их Богдан, — садитесь-ка лучше на коней да поезжайте с Морозенком в конюшню.
В одно мгновенье ока Андрийко очутился уже в седле отца, а Олекса подсадил Оленку на своего коня и торжественно повел их по направлению к конюшне.
— Что ж, дома все благополучно? — спросил Богдан, подымаясь вверх по ступеням.
— Слава богу, — ответила Ганна и, заметивши сумрачное выражение лица Богдана, поспешила добавить: — Без вас, дядьку, приехал гонец из Варшавы и привез от какого-то магната листы, а от кого, не сказал.
— Гонец из Варшавы? — вскрикнул Богдан, сразу меняясь в лице. — Где же эти пакеты? Скорее, скорее давай!
Ганна бросилась в будынок и возвратилась с двумя пакетами в руках. Один из них был большой и солидный, запечатанный восковою печатью, а другой небольшой, без всякой печати, туго перевязанный красною ленточкой. Богдан торопливо взломал печать. По мере чтения лицо его прояснялось все больше и больше, сжатые брови расходились, морщины разглаживались на лбу...
Богдан просмотрел еще раз бумагу и, сложивши ее, обратился бодро к Ганне:
— Добрые вести, Ганнусю, посылает нам господь! — Затем он развязал с недоумением маленький пакет, глянул на подпись да так и замер весь. «Марылька? — чуть не вскрикнул он. — Боже мой, что ж это значит? Отчего?» — И, не давая себе ответа на тысячу разных вопросов, вихрем закружившихся в его голове, Богдан жадно принялся читать это письмо.
Сначала от волнения и неожиданности он мог только с трудом разобрать нестройные, кривые буквы, изукрашенные множеством завитушек, но дальше чтение пошло уже легче.
«Коханому, любому тату, — начиналось письмо, — нет, напрасно я называю своего названного отца любым, коханым: он недобрый, он не любит Марыльки, он совсем забыл свою доню; кинул ее и ни разу не приехал, не справился даже, как ей живется и какая она стала теперь!»
Невольная улыбка осветила лицо Богдана: из-за этих кривых нетвердых строчек выплыло перед ним прелестное, кокетливое личико Марыльки, с капризно надутыми губками.
«А я никогда не забываю тата, потому что люблю... Я всегда думаю о том, что он обещал приехать и забрать свою Марыльку», — стояло в письме.
Дальше шли рассказы о своей жизни. Марылька жаловалась Богдану, что ей живется куда как плохо у Оссолинских, что ее держат не как равную, а как приймачку. У Оссолинских-де взрослая дочь, и они не хотят, чтобы она, Марылька, показывалась вместе с нею, потому что за Марылькой шляхетство больше упадает, чем за канцлеровой дочкой. А очень ей нужны эти шляхетские залеты! Они ее оскорбляют, и нет ни одного щырого человека, чтобы мог ее защитить. Она прячется от них, она все время вспоминает своего славного коханого тата. Вспоминает о том, как он ее спас от погибели на турецкой галере.
«Тато, конечно, смеяться будет и не поверит Марыльке, а она согласилась бы с радостью все те же ужасы перенести вновь, лишь бы снова встретиться с татом и так провести остальное путешествие, как тогда провели они. Только... ах! Что ж бы из этого вышло? Недобрый тато опять бы оставил ее у чужих людей. А если так, то пусть тато никогда не ищет встречи с нею, потому что теперь она не перенесла бы этого...» Здесь слова обрывались и несколько слов расплывалось в круглые пятнышки.
«Слезы! — резнуло молнией в голове Богдана. — Она плакала, она скучала обо мне! Бедняжка, бедняжка моя!» Дальше Марылька желала Богдану всего доброго да хорошего и просила вспомнить хоть разочек бедную маленькую Марыльку, у которой на всем широком свете остался один только «тато Богдан».
Окончив чтение, пан сотник просмотрел еще раз письмо и словно замер в каком-то очаровании. Это маленькое письмецо вызвало перед ним какими-то неведомыми чарами тысячи забытых образов и картин. Они нахлынули на него неожиданно неотразимой толпой. То он видел красавицу Марыльку на руках свирепого запорожца при пожаре турецкой галеры, то она выглядывала, прелестная и воздушная, как небесное виденье, из какой-то туманной дали и словно манила его к себе, то снова сидела она перед ним в роскошном наряде на ковре в каюте на атаманской чайке, обдавая его чарующим взглядом своих синих очей, то он держал ее у себя на руках, бледную, как водяная лилия, с закрытыми глазами и упавшею до земли роскошною, золотистой косой.
Письмо было пропитано душистым розовым маслом, и этот опьяняющий запах вызывал в его воображении еще живее, еще блистательнее ее чарующий образ. Неподвижный стоял Богдан, сжимая в руке маленький желтый листок; кровь приливала к его лицу, к вискам горячею, жгучей волной. Какое-то смутное, темное чувство захватывало его дыхание, теснило грудь. Среди всей его трудной, исполненной тревог и опасностей жизни снова появился перед ним так нежданно- негаданно этот дивный опьяняющий образ, словно светлый, манящий ручей перед истомленным в пустыне путником. О, припасть к его журчащим струям, утолить свою жгучую жажду и, забывши свой караван, свой долгий, утомительный путь, уснуть под нежный лепет его навек опьяняющим сном!
— Добрые вести, дядьку? — прервала, наконец, молчание Ганна.
— Счастливые, счастливые, Ганнусю! — вскрикнул порывисто Богдан и заключил неожиданно в объятия растерявшуюся и вспыхнувшую Ганну.
Весть о возвращении пана быстро облетела весь двор: все наперерыв спешили приветствовать его. Богдан словно помолодел и переродился: к каждому обращался он с ласковым словом или с веселою шуткой.
— Ну, панове господари! Что ж это вы нас все словами потчуете? — заявил наконец весело Богдан. — Пора бы и вечерять дать, ведь мы с Морозенком добре отощали, ровно собаки в пашенной яме... Ганнусю, а Ганно!— обернулся он, но Ганны уже не было на крыльце.
— По хозяйству пошла, — прошамкала баба, — вечерю сейчас дадим; а там пани дожидается, тоже хотела повидаться.
— Сейчас, сейчас, — согласился Богдан и вступил за старушкою в сени.
Распахнувши дубовую дверь, ведущую в большой покой, он остановился на пороге и, осенивши себя широким крестом, помолился на образа. Стол в светлице был уже накрыт к вечере, и свечи в высоких шандалах, парадно зажженные для приезда хозяина, освещали установленный оловянными мисками стол. Богдан оглянул комнату; но Ганны не было и здесь. Он прошел в открытую дверь и вошел в покои своей больной жены. Тонкий запах засушенных трав сразу пахнул на него и навеял какую-то тихую грусть. Здесь на простом ложе, среди высохших трав и цветов, лежала такая же высохшая и желтая, бедная преждевременная старуха.
— Ох, приехал ты, сокол мой... слава богу! Еще раз привел господь увидеть тебя! — заговорила с одышкой больная, приподнимаясь навстречу мужу.
— Ого! Еще и не раз увидимся! — постарался ободрить больную Богдан, здороваясь с ней.