— Спасибо, я правду тоже люблю, а еще более тех, кто для меня выискивает ее повсюду.
— Что правда, то правда, не скрою и я, — продолжал хриплым голосом Пешта. — Мутит-таки мой приятель довольно; только в последнее время ему, кажется, нитка урвалась, и вот это в моей речи второе.
— До правды? Эхо любопытно! — промычал, набивая себе трубку, Чаплинский, а Ясинский бросился за угольками.
— Подорвал, видимо, к себе доверие постоянною брехней, — кивнул головою Пешта. — Все сулил им, и запорожцам, и черни, какие-то близкие блага и льготы. Заставлял ждать да ждать. Ну, а они и надеялись, и ждали чего-то, как жиды Мессию{124}, да вот уж, кажись, у всех жданки лопнули, того и гляди, что обманутые подымут на своего Мессию каменья.
— Что ж он такое обещал?. На кого заставлял покладать надежды?
— У этой лисы добрый хвост! — сверкнул. Пешта злобно зрачками. — Ловко заметает следы! Из сбивчивых россказней я мог уловить только то, что. Хмельницкий будто бы имеет какую-то высокую руку, что с нею он все может сделать.
— Это очень вяжется со словами Заславского, — подчеркнул дозорце Чаплинский.
— Иезус-Мария! — пропел тот. — Это подтверждает мои догадки. Но, пане, — обратился он к Пеште, — этот аспид дурит и ваших, и наших. Я не могу простить себе, что замедлил посадить его на кол через эту соблазнительную венгржину, а потом какой-то дьявол шепнул князю Яреме заступиться за этого пса; но будь я в зубах Цербера{125}, коли эта голова не наделает бед.
— Верно, — прохрипел Пешта, — и чем скорее козаки изверятся в этой лисице, тем лучше будет и для них, и для шляхты, и все эти мятежные бредни живо бы исчезли, как роса на солнце, если бы среди этой оборванной голытьбы появилась разумная голова, которая сумела бы их забавить какими-либо цацками, примирить с судьбою и успокоить навеки.
— Да ведь я тебе, пане, давно предлагал видный пост, — заметил Чаплинский, — стоит сказать старосте слово, а тот через батька имеет богатые связи в Варшаве.
— Целую рончки, — поклонился Пешта, — но пока вам выгоднее держать меня, как верного человека, в тени, а когда опасность минет, тогда вельможный пан меня на свет выведет.
— Слово гонору! — протянул руку Чаплинский.
Пешта схватил ее и, дотронувшись до колена подстаросты, униженно поцеловал свои пальцы.
— А теперь, пане, — злорадно продолжал Ясинский, — ваш знаменитый сотник плюнул уже на козацтво и хлопство; он подыгрывался и лгал, пока не заселил своего Суботова и Тясмина.
— Да, именно, заселил, как никто! — прервал дозорцу Чаплинский, и в его зеленых зрачках блеснул завистливый огонек.
— Такого хутора нет теперь и у вельможных панов,— продолжал Ясинский, — так-то! А теперь вот вельможный мой покровитель может быть свидетелем, — у него на пиру Хмельницкий громогласно предлагал против всех козаков самые ужасные меры, не ограничиваясь даже их истреблением, потому что, по его словам, они замолчат только мертвые, а за хлопов так рекомендовал шляхте давить с них побольше олеи и вообще брался за усмирение буйголов.
— Наконец-то показал зубы! — заскрежетал даже от радости Пешта. Он встал и в волнении прошелся несколько раз по покою. — Да, да... необходимо сообщить, обрадовать друзей, — говорил он отрывисто, потирая радостно руки. — Теперь я, ясный пане, — остановился он возле Чаплинского, — еду на Запорожье, и по дороге туда и обратно еще кое-куда заверну и, клянусь чертом кривым, что рыбына попадет теперь в мой невод, да, может быть, и не одна! За сомом последуют и щучки, а уж после хорошего улова, надеюсь, ясновельможный пан вспомнит...
— Я и без того пана не забываю, — снисходительно улыбнулся подстароста, — и всегда тебя считаю самым верным моим помощником.
— Пока только полезным по доставке сведений, — опустил скромно голову Пешта, — но, когда придет время и я заполучу крылья, тогда только вельможный пан уверится, насколько я смогу принести пользы и Речи Посполитой, и особенно егомосци...
— Так выпьем за крылья,— поднял кубок Чаплинский, — за широкие, за ястребиные!
— Мне бы и шуликовых было достаточно, если бы к ним... — искривил рот улыбкою Пешта.
— Добавить когти и клюв, — подсказал Ясинский,
Все расхохотались и осушили кубки.
А в Суботове жизнь текла тихо и мирно.
В первые же минуты приезда в Суботов Хмельницкий узнал, что Олекса спасся из плена и возвратился целехонек домой, а потом отправился на Запорожье; радости Богдана не было границ... А когда наконец увидел он живым своего дорогого любимца, да еще таким юнаком-низовцом, — так он чуть не задушил Олексу в своих мощных объятиях. Молодой запорожец от волнения и от восторженных слез тоже не мог произнести ни слова и на все расспросы своего батька только бросался к нему порывисто с новыми поцелуями и объятиями.
Дня два или три передавал Богдану Морозенко в отрывочных рассказах о своих приключениях в плену, о ласковом приеме его сечовиками, о толках на Запорожье, пока, наконец, теплая волна жизни не сгладила нервного возбуждения и не затянула всех в прежнюю покойную, счастливую колею.
Имея в виду новые отлучки, Богдан занялся приведением в порядок своих дел и хозяйства.
Первые дни по приезде Морозенка Оксана страшно конфузилась и стеснялась его присутствием, а потом и привыкла, только по утрам она еще более мучилась со своими упрямыми завитками; но, несмотря на все старания, это удавалось ей плохо, и черные как смоль завитки задорно выбивались над лбом и около ушей. Баба журила часто Оксанку за проявившуюся вдруг небывалую рассеянность; иногда, возвращаясь с чем-нибудь из погреба, она незаметно для себя останавливалась с глечиком среди двора да так и стояла, пока веселый голос Катри или Олены не выводил ее из налетевшей вдруг задумчивости. Сидя с гаптованьем в руке, она часто роняла его на колени и устремляла поволокнувшиеся туманом глаза куда-то вдаль. Вечером, когда все ложились спать, Оксана опускала кватырку окна и, высунувши голову, долго не могла оторваться от усеянного звездами неба. «Чего ты не ложишься, дивчыно? — заворчит баба, подымая сонную голову. — Звезды считать грех!» Редко кто слыхал теперь беззаботный детский смех Оксаны; она не была ни грустна, ни печальна, она просто притихла и притаилась, словно обвернулась от всего мира тонкой пеленой, как обволакивается зеленой пленкой растение, тайно выращивая в своих недрах роскошный цветок.
Большую часть времени Олекса проводил с дивчатами. Он рассказывал им о том, что видел в басурманских землях, о тех стычках, в каких принимал участие на Запорожье, о морском походе, о буре и гибели чаек.
Оксана слушала его, затаив дыхание, а Олекса любовался невольно ее черноволосою головкой и зардевшимся личиком, и в эти минуты он чувствовал какую-то необычайную близость и нежность к этой молоденькой девушке, так робко льнувшей к нему.
Когда же на дворе устраивались герци, Морозенко с удовольствием показывал все те хитрые военные штуки, каким научился на Запорожье. Он умел на всем скаку прятаться лошади под брюхо, подымать с земли самые мелкие предметы. И красив же был молодой козак, когда с диким гиком мчался мимо всех по полю, почти припавши к шее коня! Иногда же они с дядьком Богданом устраивали поединки на шпагах. Козаки это оружие употребляли редко, а потому и наблюдали такие поединки с большим интересом.
— Ну, да и славный же вышел из тебя, хлопче, козак, — говорил весело Богдан Морозенку, хлопая его по плечу, когда одобрительные крики зрителей прерывали поединок, — кто б это и сказал?
А Оксана замирала от восторга и, сжимая свое сердце руками, печально думала про себя: «Нет, что я против него! Черная, как чобит, растрепанная, как веник... ему королевну, магнатку нужно, а я... ни батька, ни хаты, — так себе сирота!»