Начались меж соседями и вразбивку потчеванья и чоканья.
— Слыхали ли, Панове, — заговорил один из молодых землевладельцев, — вновь начались хлопские бунты.
— Что? Где? — обратились многие к шляхтичу.
— Да вот, у моего брата за Киевом был случай: не захотели панщины отбывать хлопы, стали галдеть, что прежним владельцем им даны зазывные льготы.[94]
— Ишь ты! — заволновались некоторые. — Послушай их, так и хозяйство все брось!
— Ну, и что же, пане добродзею? — заинтересовался Заславский, да и другие притихли.
— Брат-то, ясновельможный пане, расправился с ними по-шляхетски: написал им новые условия на спинах.
Взрыв хохота прервал рассказчика.
— Да, Панове, а одно село, которому такое решение не понравилось, сжег он дотла.
— С хлопами? Так начадил сильно! — икнул Ясинский.
— И убытки понес, — добавил мрачно Богдан.
— Конечно, — загорячился пан с бычачьей шеей, — а что поделаешь? Вот и у меня в соседстве повесили эконома хлопы.
— Плохое предзнаменование, — отозвался Заславский, — и многому виною мы сами.
— Конечно, ясноосвецоный княже, — подхватил развязно молодой шляхтич, — потворство, полумеры, паньканье...
— Жестокость, — подсказал Шемброк.
— Соблазняются такими мыслями многие, — промычал Комаровский.
— «Аще око тебя соблазняет, вырви его и верзи вон», — с чувством сказал пробощ, поднявши набожно взор.
— Отвратительная слабость, — зарычал Цыбулевич, — не манерничать нужно с этим быдлом, а залить сала за шкуру...
— Как князь Ярема кричит: «Огнем и мечем!» — улыбнулся насмешливо Заславский, — только вот в чем беда: после огня и меча ничего не остается.
— Да, ясный княже, нам, властителям, это невыгодно, — сказал, покрасневши, Хмельницкий.
— Я вот потому и рекомендую лучшее правило — канчуком и лозой! — выпятил багровые глаза Цыбулевич.
— Виват, пане! — потянулись многие к толстяку с кубками.— Виват! — поднял свой и Богдан. — Вы там канчуками разгоните, а народ и бросится к нам, вот тогда в поместьях вельможного нашего панства и будет сила рабочих...
— Слава нашему пану сотнику! — закричали одни, а другие расхохотались.
— Слава свату, слава! — чокнулся с Богданом Чаплинский. — Только и с нашим подлым народом нужно камень за пазухой держать. Предпочитая регламент дана Цыбулевича, я предлагаю в дополнение еще более остроумные меры, как например: жажду, голод, холод, зуд...
— Воистину, претерпевший на теле душу свою соблюдет, — вздохнул пробощ.
— Отец мой, — заметил иронически Конецпольский, — очень уж этому быдлу потворствовал: льготы давал, поборы брал ничтожные, а потому такие ж и доходы.
— Ну, мы их увеличим! — задорно крикнул Чаплинский.
— Я ведь, свате, тоже за доход: чем больше его в наших поместьях, тем лучше, — вмешался. Хмельницкий якобы небрежным, веселым тоном, но заметно было, что в голосе его прорывалась сдерживаемая злобная хрипота, изобличавшая внутреннюю бурю. — Только, по-моему, первая, забота доброго хозяина, чтоб быдло его было в силе и в теле, а если его изнурить голодом, да холодом, да нужею, так работы с него не будет; значит, и выйдет: «Ни богови свичка, ни чертови кочерга!» А насчет дохода, так его можно увеличить, либо выдавливая сильнее из одной макухи (жом) олею, либо увеличивая число макух.
— Ловко, ловко, пане! Голова! — поддерживали Богдана местные шляхетные землевладельцы, а пьяненький Барабаш даже облобызал своего сотника.
— Теперь запугивание панства этим схизматским хлопством никчемно, — вмешался вдруг в разговор сильно охмелевший Ясинский. — У пана сотника все старое в голове: минуло, прошло! Теперь, если бы что, так только мокрое место, — нагло он опрокинул свой кубок и разлил по скатерти драгоценную влагу.
— Совершенно верно, — поддержал и Чаплинский.
— А если от пана Цыбулевича и его соседей перебегут к нам все хлопы, — добродушно засмеялся седенький старичок, — так чтобы не было волнения...
— У Речи Посполитой хватит на всех канчука! — крикнул заносчиво Комаровский.
— У меня-то волнений не будет, ручаюсь, — высокомерно сжал брови молодой староста, — хотя я и сокращаю, и уничтожаю эти глупые льготы... Я и с паном сотником не согласен: по-моему, и макух нужно больше завести, и выдавить каждую посильнее.
Богдан заскрежетал зубами и выпил залпом огромный кубок наливки.
Чаплинский, заметив желчное раздражение своего патрона, поторопился замять эту опасную тему, начав разливать в ковши новые хмельные дары своей родины. На столах появилась грудами жареная дичь — лебеди, тетерева, глухари, рябчики. Панство потянулось тащить на тарелки руками жирное, обложенное салом мясо, но ело уже более лениво, небрежно, как говорят, ялозило им руки и губы. Лица у большинства гостей были сильно возбуждены, глаза горели, пот скатывался свободно ручейками по лоснящимся, красным щекам.
— Нет, что ни говорите, панство, — начал-таки снова, тяжело отдуваясь, Цыбулевич, — а единодушия у нас нет: если бы вся благородная шляхта постановила давить без потачек псю крев, так давно бы эта сволочь и пищать позабыла.
— Не пищат только мертвые, — заметил тихо Богдан.
— Ого! — подхватил нагло Ясинский, — значит, пан советует им всем снять capita?[95]
— Я советую пану, — улыбнулся презрительно тот, — просветлить себя больше наливкой.
— Цо-о? — хотел было подняться Ясинский, но не мог. Соседи хохотом и говором замяли эту неприличную выходку. Барабаша клонило ко сну, а другой седенький старичок часто клевал носом в тарелку. Шум все возрастал: панство принимало более непринужденные позы, распускало пояса...
Чаплинский, моргнувши соседям на Ясинского, начал поощрять всех к выпивке, угрожая, что при появлении на столах меду это все будет убрано.
— По-моему, — поднял авторитетно голос молодой Конецпольский, — дикую бестию сначала нужно заморить, усмирить, чтобы потом на ней ездить.
— Коня и быка, но не хлопа, — отозвался пробощ, открывая с усилием посоловевшие очи. — Вот мой коллега на Волыни вздумал было приучить хлопов возить себя в возке по парафин... ну, и возили... Только... что бы вы думали, пышное панство? Какой эти схизматы неверный народ! Возили, возили, а потом загрузили возок в болоте, в лесу, и разбежались... Бедный капелан так и остался на месте, в добычу комарам и мошке...
— Лайдаки! Шельмы! — закричали некоторые, но большинство покрыло их возгласы гомерическим смехом.
— Ха-ха-ха! — покатывался на стуле Заславский. — Воображаю капелана в болоте с целою тучей над ним всякой дряни...
— Забавно! — засмеялся Конецпольский.
— Да, — захихикал, подыгриваясь к патронам, Чаплинский, — вероятно, отмахивался и отчесывался долго...
— А и комары, верно, долго гулы, — вставил Хмельницкий, — полакомившись на белом да хорошо откормленном теле.
Новый взрыв хохота покрыл его слова.
Пробощ поднял с ужасом глаза вверх и сложил набожно руки...
В противоположном конце стола шел между двумя шляхтичами крупный спор о собаках и держали пари, кто больше в состоянии выпить. Ясинский брался быть медиатором...[96] Справа какой-то пидтоптанный пан доказывал Шемброку, что нигде нет такого материала для гарема, как в этих местах; но толстый, с бычачьею шеей пан все упорно стоял на своей теме:
— Нет, что ни толкуйте, Панове, а единодушия у нас нема: один — сюда, другой. — туда, а третий — черт знает куда!.
— Это-то, пане добродзею, так!— отозвался Заславский, вздымая свое шарообразное чрево. — Сенаторы и благоразумная шляхта не блюдут у нас дружно Речь Посполиту ни в хатних интересах, ни в окольных... Замечается раскол, грозящий повалить и нашу золотую вольность.