— Это-то и есть во всей мистерии самое грустное, — искренно вздохнул канцлер, — здесь у нас нет опор, и мы ищем их за пределами отечества, т.е. ищем союзов к предстоящей войне, — поправился он, смутившись, — хотя война есть большое разорительное бедствие для страны и нежелательна ни королю, ни Речи Посполитой, но бывают неизбежные обстоятельства, — ведь вот и теперь идут враждебные набеги на наши окраины... Ну, так королю нужно заблаговременно думать и готовиться ко всему как внутри государства, так и вне его... тем более, что в военное время он становится единым диктатором, — протянул Оссолинский, — полновластным раздавателем всякого рода привилегий своим верным союзникам... Одним словом, как велики права, так велика и ответственность... почему его королевская мосць должен озаботиться... послать всюду преданных и верных людей... — поперхнулся от нервного волнения канцлер и, откашлявшись, понюхал еще табаку, — так вот для этих расследований и соисканий, — добавил он торопливо, — нам нужны умные, знакомые с придворными хитростями головы... Можно ли рассчитывать нам по чести на пана сотника?
Богдан стремительно поднялся со своего места, обнажил свою саблю и, положив ее на руки, произнес торжественно, дрогнувшим от волнения голосом:
— Клянусь этой святыней, врученною мне под Смоленском моим найизлюбленнейшим паном, найяснейшим теперешним королем, клянусь перед лицом всемогущего бога, что всю мою душу положу для блага короля, для осуществления его начертаний и для счастья моего народа, не щадя последней капли крови!
— Amen, — произнес канцлер. — Благодарю и за короля, и за себя! — подошел он к Богдану и пожал ему искренно руку. — Так, значит, пан наш! — наполнил он из кувшина кубок Богдана, поднял свой и чокнулся с ним звонко. — Да поможет нам бог и да хранит от бед наше правое дело!
Богдан опорожнил, не переводя духу, свой кубок.
— Ну, а как пан... — подошел опять канцлер к Хмельницкому, — не связан ли он теперь? Можем ли мы распорядиться с места его услугами? Надобность ведь неотложна...
— Мои личные нужды, княжья милость, не могут идти в расчет с нуждами общественными, а кольми паче с потребами нашего батька короля, но я бы молил облегчить и теперь хоть немного участь козаков; они бы и в малой ласке увидели надежду... благодарности не было б и конца...
— По-рыцарски, дружелюбно, — улыбнулся пан канцлер, — все, что пока возможно, будет сделано... Король рад... Но... я употреблю все усилия, а пана мы заполоним сразу и сумеем оценить его преданность... Сегодня я отпускаю пана сотника, а на завтра прошу рано прибыть сюда и сопровождать короля до Хотина.
У Богдана мелькнула мысль, что канцлер хочет оставить его при себе; при этом почему-то бессознательно сверкнул пред ним образ Марыльки.
— До Хотина или немного дальше, — продолжал, что-то сообразивши, магнат, — там я вручу пану и письма, и полномочия, и инструкции, а король лично передаст свои желания и вверит грамоты... Пану предстоит большое путешествие: и к австрийскому родственному двору, и в Венецию к нунцию Тьеполо{108}, и к герцогу Мазарини{109} в Париж... похлопотать там, заключить интимные союзы, принанять войска... Мы вверяем, пане, твоей рыцарской чести большую государственную тайну и полагаемся вполне на твой ум и на твое преданное, честное сердце, — протянул он руку Богдану.
Последний, ошеломленный неожиданным поручением, но вместе с тем и польщенный высоким доверием, прикоснулся губами к плечу канцлера и с низким поклоном вышел из комнаты.
Взволнованный наплывом неожиданных впечатлений, остановился за брамой Богдан широко вдохнуть грудью струю свежего воздуха.
На западе стояла уже туча черной стеной; беспрестанные молнии бороздили ее и освещали на миг фосфорическим светом и высокие крыши спящего города, и грозные контуры надвигавшейся тучи... Небо словно мигало зловещим, чудовищным глазом...
«Да, туда, под эти грозы и блискавицы влечет тебя доля, козаче, — мелькали в горячей голове Богдана налетавшие бурею мысли, — и не будет тебе успокоения, пока не перестанет это сердце колотиться в груди... Что же сулишь ты мне, грозная туча, — или понесешь меня на крыльях бури возвестить моему краю надежду, или сразишь под перунами мою мятежную душу?»
Порывистый ветер пахнул Богдану в лицо, он снял ему шапку навстречу и торопливо пошел домой.
Итак выезжать, выезжать немедленно, не заехавши даже в Суботов, домой. «Эх, и где это у козака его дом? — вздохнул Богдан. — Чистое поле — его дворище, темный бор — хата». Но что же будет с его семьей? До сих пор он не получил о ней известий, что с ними?.. Не случилось ли чего? Зная, что его нет дома, разве трудно затеять наезд... Во все эти последние треволнения он даже забыл думать об этом: как и чем бы он мог помочь! Богдан провел досадливо рукой по волосам. «Эх, все мы в воле божьей! — вздохнул он, стараясь успокоить себя от тревожных мыслей. — Он, милосердный заступник, не оставит их». Да ведь нельзя и отказаться от порученья короля: не для себя ведь, для блага отчизны: в этой войне единое спасенье всего края... так можно ли даже ставить на весы с ним заботы о своей семье? Да и что же может им угрожать? Ганна, наверное, переехала к ним, а с нею и Золотаренко, опять же и Ганджа там вместе с ними. Даст бог, досмотрят. Да и он же, не век там в чужих землях мытарствовать будет: устроит все, да и домой! — утешал себя Богдан, чувствуя, как в душе его, несмотря на все доказательства разума, несмотря на надежды, возникающие из его будущей поездки, не улегалась горечь от предстоящей разлуки... с кем? С семьей? С Ганной? С больной женой? Но ведь с ними он расставался давно, и чувство этой разлуки уже притупилось в его душе... С Марылькой? «Но что мне до нее! — перебил сам себя Богдан. — Слава богу, что удалось исполнить данное товарищу слово и пристроить у таких важных панов! Нет, вот домой, отдохнуть хотелось, повидаться со всеми», — объяснил он себе свою непонятную тоску, вызывая в воображении мирные картины суботовской жизни, больную жену, детей, Ганну. Но образ Ганны являлся ему печальный и бледный, а большие серые глаза ее словно с немым укором смотрели в его глаза. «Эх, Ганно, золотая душа моя!» — вздохнул глубоко Богдан, почувствовав в своем сердце прилив нежной признательности к этой чудной девушке, так беззаветно преданной ему и его семье. И почему-то вдруг рядом с образом Ганны, печальным и бледным, встал яркий образ Марыльки с ее золотистыми волнами волос, с ее синими глубокими глазами, жарким румянцем на щеках, с ее сверкающей улыбкой и звонкой, серебристой речью.
— Эх, что это я в самом деле, с глузду ссунулся, что ли! — оборвал себя вслух Богдан, сердито взъерошивая волосы. — Надо домой написать, повестить обо всем, — продолжал он свои размышления, — только через кого передать? Эх, если б Морозенко был теперь со мною! Да где-то он, бедняга? Быть может, и на свете его нет, а может, взяли в неволю татары... Жалко, жалко хлопца, равно как сына родного! — Богдан глубоко задумался и не заметил, как дошел до дома своего родича.
Прошедши на конюшню, где стояли его лошади и спали прибывшие с ним козаки, он разбудил одного из них.
— Вставай, Рябошапко, — обратился он к нему, когда разбуженный козак был наконец в состоянии понять обращенные к нему слова, — готовься в дорогу: сейчас дам тебе листы, поедешь ко мне в Суботов. Я думаю, как ехать, ты знаешь?
— Знаю, знаю, — улыбнулся Рябошапка, — да тут еще и один человек есть знакомый из Чигирина, Чмырем зовут.
— Чмырем? А, знаю, знаю, — обрадовался Богдан, — так ты вот приведи его ко мне, а сам готовься. Утром рано поедешь.
Отдав приказания и другим козакам быть готовыми двинуться чуть свет в путь, Богдан отправился в дом и принялся торопливо писать Ганне и Гандже письма, а потом пришел и Чмырь. Он передал Богдану, что в Суботове пока, насколько он мог знать, обстояло благополучно. В горячей беседе с ним Богдан не замечал ни раскатов грома, ни ослепительных молний, ни бури; впрочем, туча коснулась только крылом Каменца, и ее сменило свежее, доброе, ликующее утро.