Я бродил далеко за полночь по улицам Вероны, постепенно пустевшим и удивительно гулким. При свете полумесяца обрисовывались здания с их статуями, и мраморные лики, бледные и скорбные, порой бросали на меня взгляд. Я торопливо прошел мимо гробниц Скалигеров[90]: мне показалось, что Кангранде[91], со свойственною ему по отношению к поэтам любезностью, хочет сойти с коня и сопровождать меня. «Оставайся, сиди, — крикнул я ему, — мне не нужно тебя, мое сердце — лучший чичероне, и оно повсюду рассказывает мне об историях, случившихся в домах, рассказывает точно, во всех подробностях, вплоть до имен и годов!»
Когда я подошел к римской Триумфальной арке, оттуда выскользнул черный монах, и вдалеке раздалось ворчливое немецкое: «Кто идет?» — «Свои», — пропищал чей-то самодовольный дискант.
Но какой женщине принадлежал голос, так зловеще и сладостно проникший мне в душу, когда я поднимался по Scala Mazzanti? Словно песня рвалась из груди умирающего соловья, полная предсмертной нежности и как бы молящая о помощи; каменные дома своим эхом повторили ее. На этом месте Антонио делла Скала[92] убил своего брата Бартоломее, когда тот шел к возлюбленной. Сердце говорило мне, что она все еще сидит в своей комнате, ждет возлюбленного и поет, лишь бы заглушить страшное предчувствие. Но вскоре песня и голос показались мне такими знакомыми; я уже и прежде слышал эти бархатные, страстные, истекающие кровью звуки; они охватили меня, словно нежные, полные мольбы воспоминания. «Глупое сердце, — сказал я сам себе, — разве ты не знаешь песню о больном мавританском короле, которую так часто пела покойная Мария? А самый голос — разве ты забыл голос покойной Марии?»
Протяжные звуки преследовали меня по всем улицам вплоть до гостиницы «Due Torre»[93], вплоть до моей спальни, вплоть до сновидений, — и я опять увидел мою бесценную усопшую, увидел ее прекрасной и недвижной; сторожившая гроб старуха опять удалилась, искоса бросив загадочный взгляд; ночная фиалка благоухала; я опять поцеловал милые уста, и дорогая покойница медленно поднялась, чтобы возвратить мне поцелуй.
ГЛАВА XXVI
Ты знаешь край[94]? Цветут лимоны в нем.
Ты знаешь эту песню? Вся Италия изображена в ней, но изображена в томящих тонах страсти. В «Итальянском путешествии» Гете воспел ее несколько подробнее, а Гете пишет всегда, имея оригинал перед глазами, и можно вполне положиться на верность контуров и красок. Потому-то я и нахожу уместным сослаться здесь, раз и навсегда, на «Итальянское путешествие» Гете — тем более, что до Вероны он ехал тем же путем, через Тироль. Я уже прежде говорил об этой книге, еще не будучи знаком с ее предметом, и нахожу, что мои суждения, основанные на предчувствии, вполне подтверждаются. В книге этой мы повсюду видим реальное понимание вещей и спокойствие самой природы. Гете держит перед нею зеркало, или — лучше сказать — он сам зеркало природы. Природа пожелала узнать, как она выглядит, и создала Гете. Он умеет отражать даже мысли ее, ее намерения, и пылкому гетеанцу нельзя поставить в упрек — особенно в жаркие летние дни — то обстоятельство, что он, изумясь тождеству отражений и оригиналов, приписывает зеркалу творческую силу, способность создавать такие же оригиналы. Некий господин Эккерман[95] написал как-то книгу о Гете, где совершенно серьезно уверяет, что, если бы господь бог при сотворении мира сказал Гете: «Дорогой Гете, я, слава богу, покончил теперь со всем, кроме птиц и деревьев, и ты сделал бы мне большое одолжение, если бы согласился создать за меня эту мелочь», — то Гете, не хуже самого господа бога, сотворил бы этих птиц и эти деревья, в духе полного соответствия со всем мирозданием, а именно — птиц создал бы пернатыми, а деревья зелеными.
В словах этих есть правда, и я даже держусь того мнения, что Гете в некоторых случаях лучше бы справился с делом, чем сам господь бог, и что, например, он более правильно создал бы господина Эккермана — сделал бы его пернатым и зеленым. Право, природа совершила ошибку, не украсив голову господина Эккермана зелеными перьями, и Гете пытался исправить этот недостаток, выписав ему из Йены докторскую шляпу[96], которую собственноручно надел ему на голову.
После «Итальянского путешествия» можно рекомендовать «Италию» г-жи Морган[97] и «Коринну» г-жи Сталь. Недостаток в таланте, который мог бы сделать этих дам совсем незаметными рядом с Гете, они возмещают мужественным настроением, которого Гете недостает. Ведь г-жа Морган говорила совсем по-мужски, своими речами она вселяла скорпионов в сердца наглых наемников, и смелы и сладостны были трели этого порхающего соловья свободы. Точно так же г-жа Сталь — и это известно всякому — была любезной маркитанткой в стане либералов и смело обходила ряды борцов со своим бочонком энтузиазма, подкрепляя усталых, и сражалась вместе с ними лучше, чем лучшие из них.
Что касается вообще описаний итальянских путешествий, то В. Мюллер уже довольно давно дал в «Гермесе»[98] их обозрение. Число им — легион. Среди более ранних немецких писателей выделяются в этой области по уму и своеобразию: Мориц, Архенгольц, Бартельс, славный Зойме, Арндт, Мейер, Бенковитц и Рефуэс. Новейшие мне менее известны, и лишь немногие из них доставили мне удовольствие и принесли пользу. В числе таких сочинений я назову «Рим, римляне и римлянки» безвременно скончавшегося В. Мюллера, — ах! он был немецким поэтом! — затем «Путешествие» Кефалидеса, несколько сухое; далее «Цизальпинские страницы» Лесмана, несколько водянистые, и, наконец, «Путешествие по Италии, начиная с 1822 года, Фридриха Тирша, Людв. Шорна, Эдуарда Гергардта и Лео фон Кленце». Пока вышла в свет только первая часть этой книги, содержащая преимущественно записи моего благородного дорогого Тирша, гуманный дух которого сквозит в каждой строке.
ГЛАВА XXVII
Ты знаешь край? Цветут лимоны в нем
И апельсин в листве горит огнем.
Там с неба веет кроткий ветерок,
Тих скорбный мирт и гордый лавр высок.
Ты знаешь край?
Туда с тобой Хотела б я теперь, любимый мой!
Но не езди туда в начале августа, когда днем тебя жарит солнце, ночью поедают блохи. Также не советую тебе, любезный читатель, отправляться из Вероны в Милан в почтовой карете.
Я ехал в обществе шести бандитов в тяжеловесной «кароцце», которая была так заботливо прикрыта со всех сторон от слишком густой пыли, что я почти не заметил красот местности. Только два раза по пути до Брешии мой сосед приподнял кожаную занавеску, чтобы сплюнуть. В первый раз я не увидел ничего, кроме нескольких вспотевших елок, которые, казалось, сильно страдали в своих зеленых зимних одеяниях от томящей солнечной жары; в другой раз я увидел кусочек дивно прозрачного голубого озера, в котором отражались солнце и тощий гренадер. Этот последний, австрийский Нарцисс, с детской радостью дивился тому, как отражение в точности повторяло его движения, когда он брал ружье на караул, на плечо или на прицел.
О самой Брешии я мало могу сказать, так как воспользовался своим пребыванием в этом городе лишь для хорошего «пранцо». Нельзя поставить в упрек бедному путешественнику, что он стремится утолить голод физический раньше духовного. Но все же у меня хватило добросовестности — прежде чем снова сесть в карету, порасспросить о Брешии у «камерьере»[99] я узнал, между прочим, что в городе сорок тысяч жителей, одна ратуша, двадцать одна кофейня, двадцать католических церквей, один сумасшедший дом, одна синагога, один зверинец, одна тюрьма, одна больница, один столь же хороший театр и одна виселица для воров, крадущих на сумму меньше ста тысяч талеров.