Когда македонских владык сменили в I в. до н. э. римляне, это не поколебало внутренних основ эллинистической цивилизации и даже не отменило верховенство греческого языка. Римский чиновник и восточный подданный Рима, будь то сириец, копт или иудей, как правило, объяснялись между собой по-гречески. Если Сирия эллинистической эпохи дала «греческих» поэтов типа Мелеагра, Сирия римской эпохи продолжала давать «греческих» писателей типа Лукиана из северномесопотамского города Самосаты, известного сатирика II в. н. э., родившегося в семье, в которой, по-видимому, говорили по-арамейски. В своем сочинении «Сновидение, или Жизнь Лукиана» он красочно описал, какими посулами завлекла его в детстве важная госпожа — эллинская Образованность: «Все, что существует, и божественные дела и человеческие, я открою тебе в короткий срок... Мужи, знатные родом или славные богатством, будут с уважением смотреть на тебя, ты станешь ходить вот в такой одежде... ты будешь удостоен права занимать почетные должности в городе и сидеть на почетном месте в театре»[7]. Такие люди, как Лукиан, были обязаны греческой выучке всем — и духовными, и материальными основами своего существования. Понятно, что когда кому-нибудь случалось обвинить его в том, что он, как сириец, не совсем чисто говорит по-гречески, писатель приходил в такое неистовство, в которое его едва ли привела бы самая страшная клевета относительно его нравов. Его маленький памфлет, обязанный своим возникновением как раз подобному инциденту, — «Лжец, или Что значит „пагубный"», — красноречиво свидетельствует, что больнее задеть за живое этого умного и насмешливого человека было просто невозможно. Люди, в меньшей степени наделенные чувством юмора, были, надо полагать, еще уязвимее. В такой перспективе для культурного сирийца родное и домашнее — значит провинциальное: то, что надо в себе преодолеть, оттеснить на задний план, если не прямо вытравить.
На земле Египта стояла Александрия; но у нее была соперница. Центром, откуда излучения эллинизма распространялись на землю Сирии, вообще на восточную окраину, уже во времена наследников Александра стала и в римские времена продолжала быть основанная около 300 г. до н. э. вторая столица Средиземноморья — Антиохия на Оронте. Обе столицы служили всесветным образцом городской цивилизации.
Чтобы ощутить, как воздух мирового города словно сам собою снимал с каждого явления налет местного и почвенного, специфически «восточного», вводя в некий универсальный ряд, полезно вспомнить одну любопытную подробность. Пока приверженцы казненного в Иерусалиме около 30 г. галилейского проповедника Иисуса не покидали пределов Палестины, у них не было ни малейшей нужды в каком-то особом самообозначении. Ведь они, вспомним это, вовсе не собирались «основывать» новую религию, а себя самих считали наиболее верными из иудеев, сумевшими узнать и признать Мессию, когда он наконец явился. В своем кругу, среди своих все было просто: друг для друга они «братья», в общем отношении к Учителю — «ученики», для враждебно настроенных раввинских авторитетов — «отщепенцы» (евр. «миним»). Но вот когда ареал их проповеди, распространяясь на север, дошел до столицы на Оронте, тут-то для них понадобилось какое-то более общезначимое, более похожее на термин наименование, которое выражало бы их место среди чужих, в широком мире, фиксировало статус движения наряду с другими движениями, религиозными или еще какими-то. Как свидетельствует новозаветный текст, «ученики в Антиохии впервые стали называться „христианами"» (Деян. II, 28). Путь из тихой Галилеи, даже из Иерусалима в Антиохию — это путь от «ученика» к «христианину». Что христиане называются с тех пор христианами, до того привычно для нас, что взгляд наш ленится схватить характерную физиономию слова, уже два тысячелетия входящего в номенклатуру мировых религий. Но полезно задуматься над тем, например, что слово iTO построено по образу и подобию ходовых политических терминов римско-эллинистического мегасоциума (греч. Kaisarinanos — человек партии Цезаря, Christianos — человек партии Христа[8]); и еще больше — над тем, что в нем чисто греческий корень (chridzO — «помазываю») и слегка эллинизированный латинский суффикс («-anus») выступают как покров, наброшенный на еврейско-сирийскую семантику (Christos — перевод <вр. masjah или арам, mesihah «мессия»). Еврейский, греческий, латынь (к слову сказать, три языка, фигурирующие в евангельском рассказе о надписи над головой распятого Иисуса) присутствуют в этом гибридном антиохийском неологизме, и не просто присутствуют, но взаимно пронизывают друг друга; и просвечивают друг сквозь друга; притом гегемония принадлежит греческому. За этим языковым сближением, даже смешением, чуть ли не зрительно возникает образ улиц Антиохии, созданных для многолюдства, необычно широких — до 20 метров и ширину и более! — на которых встречались люди Востока и люди Запада и прочно господствовал дух цивилизованного, уверенного в себе космополитизма. (Теперь, благодаря публикации знаменитых мозаик из Якто со сценками антиохийской жизни, мы видим эти улицы достаточно живо.)
Общность судьбы и «души» обеих западно-восточных столиц — Антиохии и Александрии — замечательна. Ни тот, ни другой город не вырастал мало-помалу, из века в век, не проходил постепенного пути от локальной замкнутости к мировым контактам, не знал «священных лабиринтов» (выражение из стихов Волошина) — архаической планировки, к которой приходилось бы с трудом прилаживать изменившуюся жизнь, как Афины и Рим до них, как Париж, Лондон, Флоренция после них. Они были с самого начала задуманы как столицы и возникли искусственно, по замыслу, плану и приказу; их планировка рациональна и парадна; их связь с миром, то есть с дальними торговыми и административными путями, а через эти пути — друг с другом и прочими подобными столицами, важнее и реальнее, нежели связь с краем, который их окружает. К этому же типу столицы относится, конечно, и сам Константинополь. Правда, на его месте почти тысячу лет существовал греческий городок Византий; но его история была перечеркнута и эмблематически — актом основания Константинополя 11 мая 330 г., и реально — очень основательной перестройкой в духе александрийско-антиохийских моделей. Константинополь не вырос из Византия; напротив, Византий должен был кончиться, чтобы Константинополь мог начаться. В идее столица Константина выросла как бы на пустом месте, и, если эмпирически это было не совсем так, идея этим только подчеркнута. Столицам такого рода полагается возникать на пустом месте. В августе 762 г. так же искусственно, на выбранном по утилитарным соображениям месте деревушки Багдад для главы исламского мира халифа Мансура была выстроена резиденция, нареченная им Меди- нет аль-Салам, то есть «Город Благоденствия», и долженствовавшая затмить те три столицы; если город не переставали называть Багдадом, то ведь и Александрию египтяне продолжали именовать «Ракотис» — тоже по имени деревни, когда-то стоявшей на ее месте. Александрия и Антиохия, Константинополь и Багдад — и цикл замкнулся. От основания Александрии до основания Багдада прошло тысячелетие — срок, почему-то нередко играющий в истории важную роль. (Позднее разве что город на Неве представляет по обстоятельствам своего основания и по своей характерной прямолинейной планировке известную параллель столицам того типа.)
Разрыв с местной «почвой» не был для Антиохии таким острым и болезненным, как для Александрии. Сирийцы никогда, еще со времен наследников Александра, не были так унижены и озлоблены, так упрямо замкнуты в кругу своей традиции, как копты; имперский порядок подчас давал им шансы, в которых неизменно отказывал коптам: сирийцы заседали и в римском сенате, даже садились, как Гелиогабал и Александр Север, на престол цезарей, но вообразить копта-сенатора и тем паче копта-императора решительно невозможно. У сирийцев было куда больше непринужденного любопытства к самым разным вещам, в том числе и к эллинской мудрости; еще раз напомним, что это был народ толмачей, и если бы они уже впоследствии, успев высвободиться из-под давления греческого языка, не принялись так рьяно переводить полюбившегося им Аристотеля на свой собственный язык, мысль ученых арабского халифата, а позднее и западноевропейских схоластов лишилась бы своего важнейшего стимула.