Я сблизился с Щелкаловым в то время, когда у него уже не было ни кресел в театре, ни лошадей на конюшне, ни экипажей в сарае, хотя один из лакеев его все еще красовался в красных плюшевых штанах и в гербовой ливрее, которая, впрочем, была уже значительно поношена. Квартира его в это время заключалась только в трех небольших приемных комнатах, в которых, впрочем, от мебели не было проходу.
Тут была и мебель работы лучших мастеров, за которую еще не были заплачены деньги, хотя материя, ее покрывавшая, давно истрепалась и испачкалась, и старинная сборная мебель, до которой барон был большой охотник, купленная им на чистые деньги в разных лавочках на толкучем, и старинные бронзы, и фарфоры, и ковры, и драпри у дверей и окон.
Однажды я зашел к нему. Ливрейный лакей, по обыкновению, побежал докладывать.
Барон вышел ко мне навстречу в китайском шелковом халате с цветами и птицами и в туфлях с загнутыми носками. Он, шлепая туфлями, лениво передвигал ноги.
— Очень рад, — сказал он, взяв меня за руку и пожав ее. — Извините, что я принимаю вас в таком костюме (и барон распахнул свой халат и засмеялся).
Пойдемте ко мне, в мой кабинет: там мы можем усесться покойнее. (Это было месяцев через пять после вечера у Грибановых.) Он усадил меня в покойное кресло, сел против меня и распахнул грудь, вероятно, для того, чтобы обратить мое внимание на свое превосходное белье; он ничего не делал без намерения.
— Вы курите? — спросил он меня.
Я кивнул утвердительно головою.
— Сигареты или турецкий табак?
— Сигары, — отвечал я.
— И прекрасно делаете, — возразил Щелкалов, — с хорошей сигарой ничто в свете не сравнится, я вам дам отличнейшую. Они, правда, дороги, мне обошлись рублей по двадцати за сотню; но ведь все хорошее, к сожалению, дорого!
Барон позвонил, и, когда человек явился, он приказал ему придвинуть старинную шкатулку с перламутровыми инкрустациями, в которой лежало несколько сигар.
— Вещь недурная, заметьте, — сказал он мне, указывая на шкатулку. — Этот ящик подарен моему отцу князем N и достался ему от его бабушки графини Анны Петровны.
Историческая вещь!
Барон открыл ящик, вынул сигару, придвинул ко мне свечу и начал рассказывать мне о пирах и празднествах своего отца, о князе N, который ездил к нему одному, был с ним очень дружен, и прочее, и прочее. Рассказ его показался мне очень интересным, но впоследствии он повторялся при мне неоднократно и, как я заметил, с различными прибавлениями и украшениями, что заставило меня несколько усомниться в его исторической достоверности.
— У меня есть много любопытных данных, — прибавил Щелкалов в заключение, подойдя к шкафу, открыв дверцы и указав на какие-то бумаги, перевязанные веревкой, — записки моего деда, отца, переписка его с князем… Я когда-нибудь на досуге примусь за этот хлам, из всего этого можно составить интересную статью… Ну, а что, сигары хороши?
— Отличные, — отвечал я.
Они в самом деле были таковы. Он сам закурил пахитоску, выпустил тонкую струю дыма и вдруг предложил мне вопрос совершенно неожиданный:
— А что, вы часто бываете у наших общих знакомых… у Грибановых?
До этой минуты он не только ни слова не говорил о них, даже, казалось, избегал и напоминания.
— Бываю довольно часто, — отвечал я, — они люди очень добрые.
— Да, кажется, — возразил Щелкалов, — хотя надо признаться, что немного смешные, ведь правда? И барыня мне эта не совсем нравится… тетка, что ли? Она уж очень чувствительна и все говорит на французском диалекте. Впрочем, у всех такого рода барынь слабость к французскому диалекту.
Щелкалов помолчал с минуту.
— А дочка… она ведь миленькая, кажется?
— Очень, — отвечал я.
— В самом деле?.. И у нее так себе есть голосок для домашнего обихода… Да что, про нее можно говорить? Вы не влюблены в нее?..
— Нисколько, продолжайте смело.
— Да-с… ну, а скажите, пожалуйста, можно за нею эдак… приволокнуться?
— То есть как, эдак? Это семейство очень честное и почтенное.
— О, да я в этом нисколько не сомневаюсь! — воскликнул Щелкалов, — я разумею волочиться самым невинным образом… А то, пожалуй еще, эти тетеньки и папеньки, они будут косо смотреть на это, а? Ведь я мало знаю эти буржуазные нравы.
— Очень может быть, — сказал я, хотя подумал, что тетенька была бы от этого в совершенном восторге.
— Разве приволокнуться мне, на старости лет! — проговорил он через минуту, зевнув и потянувшись, — потому что это уже все надоело мне.
С этим словом Щелкалов придвинул к себе китайское блюдо, стоявшее на столе у него под рукою, и тотчас же оттолкнул его. На этом блюде была груда разноцветных записочек и писем: кружевных, с бордюрчиками, с вензелями, с именами, с гербами, и прочее. До этой минуты я не обратил на него внимания.
— А что это такое? — спросил я нарочно.
— Это? — возразил он с принужденною улыбкой, — различные мои воспоминания, глупости, billets-doux, это материалы для моей биографии, если я когда-нибудь и за что-нибудь удостоюсь ее. Здесь есть, впрочем, много любопытного. Я иногда роюсь в этих воспоминаниях не без удовольствия… Лучше иметь хоть какие-нибудь воспоминания, чем ничего; правда?
— Я думаю.
Барон опять придвинул блюдо к себе и начал перебирать записки, не упуская случая подсовывать мне под нос, как будто нечаянно, те, на которых красовались гербы и короны. Две или три записочки на французском языке без запятых и точек он тут же бросил в камин, показав мне предварительно первые строки.
В этих записках Щелкалова называли mon petit Sacha, и вслед за тем речь начиналась о деньгах.
— Это от Камишки, — прибавил он с улыбкою.
Я слышал, что Щелкалов с этой m-lle Камиллой имел какую-то неприятную историю, что он будто взял у нее бриллианты для того, чтобы отвезти их в починку, заложил их и проиграл эти деньги, что-то вроде этого; что она везде об этом кричала, но потом примирилась с ним, потому что он не только выкупил эти бриллианты и возвратил их ей, но еще вдобавок поднес ей какой-то браслет довольно значительной цены.
— А вот письмо, — сказал Щелкалов, выбрав одно из груды и подавая его мне, — прочтите, это стоит того.
Письмо это было написано самым изящным французским языком и почерком и было проникнуто самою безумною страстью.
— Ну что? каково? — возразил он, когда я возвратил ему письмо, — и если бы вы знали, что это была за женщина! я не стоил ее, не знал ей цены. Мне всякий раз становится досадно и больно за себя…
И он ударил кулаком по столу.
— В этой женщине было все — и красота, и ум, и поэзия; от выражения глаз ее можно было с ума сойти; за нею волочились все, всё было безумно влюблено в нее… Я, знаете, редко могу чем-нибудь увлечься; но, говоря об ней, вспоминая об ней, вы видите, я не могу быть равнодушным.
Щелкалов точно представлял вид человека взволнованного.
— Вы ее не знали, — продолжал он, — вам могу я показать это, не компрометируя ее памяти.
Он отворил стол, вынул из стола коробку, а из коробки медальон и подал его мне.
В этом медальоне был вделан портрет женщины, красоты почти идеальной; по крайней мере мне не случалось встречать таких женщин.
— Не правда ли, хороша? — спросил Щелкалов.
— Даже невероятно, — отвечал я.
— Именно невероятно… c'est le mot! Да, она была во всех отношениях невероятна.
Он взял от меня медальон, посмотрел на него, спрятал в стол и задумался.
— А не правда ли? — сказал он через минуту, — мы живем глупою, изломанною, исковерканною жизнию?
— Да, это правда, — отвечал я.
— Эге! — вскрикнул вдруг Щелкалов, взглянув на часы. — Да уж половина второго… Я в это время всегда завтракаю. Не хотите ли вместе со мною?
Я отвечал, что никогда не завтракаю, но барон позвонил, не обратив внимания на мой ответ.
— Дайте нам чего-нибудь позавтракать, — сказал он вошедшему лакею.
Через минуту на серебряном подносе принесен был только что початый страсбургский пирог, различные холодные закуски на китайских тарелках и две бутылки: одна с лафитом, другая с мадерой, также початые.