Когда Лизавета Ивановна прочла строки, указанные ей супругом, она сказала:
— Все это хорошо, дружочек, да только я боюсь, не ветреница ли это какаянибудь. Вишь, тут сказано, что молодая…
— Отчего же? может быть, и не ветреница. Часто и из молодых встречаются очень скромные.
Супруги долго трактовали об этом предмете и наконец решились выписать "молодую девицу, знающую в совершенстве четыре языка и играющую на фортепьяно и на арфе".
Через месяц она была привезена.
Ей на лицо казалось лет за двадцать за семь. Она была ни хороша, ни дурна, но полна. Говоря, имела привычку закатывать глаза под лоб; вместо р произносила л, изъяснялась языком несколько книжным и, по всем приметам, очень желала нравиться.
Евграф Матвеич с первого взгляда остался ею доволен.
Лизавета Ивановна заметила, что она слишком жеманна.
Евграф Матвеич возразил, что это еще ничего не доказывает, что, может быть, она всегда жила в знатных домах; а известно, что в знатных домах всегда особенные манеры и совсем другое обращение, нежели в среднем кругу. И точно: гувернантка чрез несколько времени объявила полковнице, что она все жила в Москве в самых знатных домах, что ее везде любили и обращались с нею, как с родственницей; что она никогда не рассталась бы с домом княгини Кугушевой, если б только князь Кугушев не вздумал ей однажды объясниться в любви; что после такого оскорбительного для ее чести поступка со стороны князя Кугушева она уже никак не могла оставаться в его доме; что она обо всем тотчас же рассказала княгине; что княгиня, расставаясь с нею, заливалась слезами и говорила: "я никогда не забуду вас, милая Любовь Петровна!"; что она везде, где ни жила, старалась главное — дорожить своей репутацией, потому что она беззащитная девушка и притом круглая сирота; что ее родители некогда были очень богаты и потому воспитывали ее самым блестящим образом, но потом, по особенному какому-то несчастию, вдруг лишились всего; что она вследствие этого решилась скитаться по чужим домам для того, чтоб содержать своих стариков; что они, умирая, называли ее беспримерной дочерью, и прочее, и прочее.
Лизавета Ивановна до того была тронута этим рассказом, что даже прослезилась.
Она сказала потом мужу:
— Послушайте, голубушка, уж нам надо обращаться с нею не так, как с простою гувернанткою; ведь она из дворянок… Правда, сначала она показалась мне немного жеманною… ну, это точно оттого, что она, должно быть, привыкла там, в знатном кругу, к этакому обращению; но нравственность у ней прекрасная, и она так мило, так солидно обо всем рассуждает… Да надобно сказать ей, дружочек, чтоб она как можно нежнее и деликатнее обращалась с Катенькой и не слишком вдруг налегла на нее, чтоб, знаете, этак исподволь приучала к наукам, а то ведь беда: дитя с непривычки и захворать может.
— Когда же прикажете начать наши занятия с мамзель Катрин? — спросила гувернантка у Лизаветы Ивановны дней через пять после своего приезда.
— Погодите еще немножко, моя милая, — отвечала Лизавета Ивановна, — не торопитесь. Вы еще с дороги немножко поотдохнете, а ребенок покуда к вам поприглядится да попривыкнет.
Утром, в тот день, в который барышне назначено было начать ученье, маменька, сопровождаемая папенькой и няней, явилась в учебную комнату с образом Казанской божьей матери. Маменька была в волнении, глаза ее были красны. Она осенила Катю образом и проговорила голосом торжественным, полным слез и дрожащим от чувства:
— Пусть она, пресвятая и пречистая Дева, наставит тебя на всякую истину и на всякое добро! Приложись, душенька.
Катя, а за нею и гувернантка приложились к образу. Тогда маменька поставила образ на стол, покрытый чистою салфеткою, и сказала:
— Помолимся же теперь за ее успехи. И все начали молиться.
По окончании молитвы маменька взяла Катю за руку и подвела к гувернантке.
— Вот вам, Любовь Петровна, моя Катя. Прежде всего, прошу вас, не будьте к ней слишком взыскательны и строги. А коли она в чем-нибудь проштрафится, относитесь прежде ко мне. Мы вместе и подумаем, как бы ее исправить. А ты, душенька (Лизавета Ивановна обратилась к дочери), должна во всем слушаться свою наставницу и стараться заслужить ее любовь… Ну, теперь благослови тебя бог!
Маменька перекрестила Катю и поцеловала ее.
— Учись, Катюша, прилежно, — сказал папенька и также перекрестил ее и поцеловал.
Затем няня подошла к своей питомице, обняла ее и зарыдала над нею, как над умирающею.
Затем разревелась Катя и вследствие этого долго не могла приняться за урок.
Гувернантка занималась с Катей только по утрам, и во время этих занятий маменька обыкновенно по нескольку раз взглядывала из полурастворенной двери и обыкновенно говорила:
— А что, Любовь Петровна, не довольно ли?.. Мне кажется, у Кати сегодня что-то головка горяча; да и она, моя крошечка, всю ночь была беспокойна. Не отложить ли лучше урок до завтра?
Если не болезнь, то выискивается какой-нибудь другой предлог для освобождения Кати от ученья. Ум маменьки чрезвычайно хитер и изобретателен в этом случае.
Когда маменька и папенька спрашивали у гувернантки:
— Ну, что, милая Любовь Петровна, успевает ли наша Катенька? довольны ли вы ею?
Гувернантка, как девица тонкая и хитрая, обыкновенно отвечала:
— Я вам скажу по совести, что такого понятливого, благонравного и милого дитяти я еще и не видала. Вот и у княгини Кугушевой Наденька прекрасный ребенок: но ее, по способностям, и сравнить невозможно с вашей Катечкой. Ваша Катечка — феномен! Признаюсь, я ни к одной еще из моих воспитанниц не была так привязана, как к ней. В продолжение года она сделала такие успехи во французском языке, что просто невероятно!
Своим поведением и в особенности такими похвалами Кате, повторявшимися очень часто, гувернантка приобрела совершенную доверенность и любовь ее родителей.
Гувернантка обладала замечательным даром слова, то есть сплетничала немилосердно. Надобно заметить, что Лизавета Ивановна, несмотря на доброту своего сердца, чувствовала также некоторое поползновение к сплетням, подобно всем барыням, и поэтому находила несказанное удовольствие в обществе Любови Петровны. Гувернантка получила значение в доме. Она завела между дворовыми девками двух фавориток: Машку и Соньку и приняла под свое покровительство одного лакея, Фомку, который в особенности подольщался к ней, — объявив остальным девкам и лакеям войну непримиримую. На этих остальных она беспрестанно наговаривала и жаловалась то барину, то барыне. Дворня пришла в волнение…
Девки передрались и перессорились между собою, лакеи грозились отдубасить Фомку и называли его шиматоном.
Няня ненавидела гувернантку (няни вообще ненавидят гувернанток) и приходила в ужасное негодование при одном ее имени.
— И говорить-то о ней не хочу. Вот ей — тьфу! (Няня плевала.) Ее дело только каверзничать… да вот погоди ты у меня! (Няня грозила пальцем.) Я выведу твои шашни на чистую воду. Дай срок! Будешь ты у меня с офицерами перемигиваться.
Но няня слишком увлеклась личною враждою и, подобно всем няням, не отдавала должной справедливости гувернантке… А моя барышня точно была ей обязана многим. Успехи Кати во французском языке не были подвержены ни малейшему сомнению… Она утром, целуя ручку папеньки, лепетала: бонжур папа; вечером, прощаясь с маменькой и обнимая ее, говорила: бонюи, маман… Она выучила наизусть две басни Лафонтена и бренчала на фортепианах качучу, ежеминутно, впрочем, сбиваясь с такту, — и всякий раз при гостях по приказанию родителей, пробормотав эти две басни, садилась за фортепиано. И гости — знающие и не знающие по-французски, имеющие музыкальное ухо и не имеющие его, всякий раз от этого бормотанья и бренчанья приходили в восторг совершенно одинаковым образом, и родители всякий раз, глядя на Катю млеющими глазами, гладили ее по голове и потом говорили, указывая на гувернантку:
— Всем этим она обязана Любови Петровне…
Катя также выучилась плясать с шалью и по-русски, но плясала при гостях только в торжественные случаи, то есть в именины и рожденье родителей…