— Ну, что смотришь-то? Что тебе надо? Дура!.. — не выдержал и выругался капитан.
Баба с изумлением посмотрела на барина и поспешила уйти.
— Стой тут! — командует Тихон Александрович. — Дай газету!
Денщик достаёт из-за спины барина газету. Старик принимается читать.
Раз как-то в сквере разыгралась пренеприятная история. Это было на последних днях Пасхи. После полудня солнце высоко стояло в небе, чистом и прозрачном, голубом и глубоком. В кустах чирикали птички. На высокой колокольне храма заливались колокола.
Ткаченко катил колясочку по крайней аллее, отделённой от улицы высокой чугунной решёткой, за которой были проложены рельсы конки. Вдали на аллее показалась какая-то «парочка», как голубки воркующая на солнечном припёке. Когда парочка придвинулась ближе, Ткаченко рассмотрел высокого и стройного солдата, в лакированных сапогах и в новом мундире, поверх которого была наброшена на плечи солдатская форменная шинель. Солдат шёл под руку с темноволосой смазливой девушкой, в светлой шляпке на высокой причёске и в коротком тёмно-синем жакете, облегавшем её тонкую стройную талию. Опираясь на руку кавалера, девушка засматривала в его красивые тёмные глаза и улыбалась ясной и счастливой улыбкой; кавалер тихо говорил что-то, по-видимому, нежное, и влюблённые не замечали, что делается вокруг.
— Стой! Солдат! Стой!.. — вдруг крикнул капитан.
Ткаченко, думая, что окрик относится к нему, разом остановился.
— Поди сюда!.. Эй ты!.. — продолжал капитан, съедая злобными глазами солдата с барышней.
Солдат немного смутился, выпустил руку девушки, передал ей зонтик, которым до того беспечно помахивал в воздухе и, делая под козырёк, подошёл к барину.
— Ты что же это офицеру честь не отдаёшь?
— Виноват, ваше высокоблагородие…
— Кто ты такой?
— Старший писарь главного штаба, ваше высокоблагородие.
— Что ж, что писарь! Тебе и честь не надо отдавать?
— Никак нет!
— Надел лакированные-то сапоги… франт! П-шёл!..
Писарь повернулся налево кругом и поспешил к своей даме. Во время этой сцены девушка стояла смущённая; с опечаленным лицом встретила она своего кавалера и что-то проговорила ему.
Ткаченко язвительно улыбнулся в сторону писаря: ему понравилось, что барин пробрал «франта», хотя в то же время он подумал: «Вот-то собака!»
После всяких неприятных сцен и встреч Тихон Александрович обыкновенно углублялся в чтение. В этот раз он также спросил у Ткаченко газету.
— Подвези вон к той лавочке, где солнышко светит, — скомандовал он, указывая вперёд на скамью, залитую лучами солнца.
Поставив коляску так, чтобы тень от головы барина падала на газету, Ткаченко немного отошёл в сторону и уселся на конце скамьи. В саду Тихон Александрович становился как будто добрее и позволял денщику сидеть в своём присутствии, чем тот, разумеется, с радостью пользовался. Он любил сидеть в саду, хотя и вблизи барина: здесь дышалось привольней и чувствовалось свободней. Пока барин, углубившийся в газету, забывал о его существовании, он предавался своим думам, или рассматривал прохожих, или подолгу сидел с приподнятым лицом и смотрел в небо. Если по небу тянулись облака — он следил за их движением, если оно было ясно и безоблачно, думал: как далеко оно!.. Иногда он опустит усталую голову и, мельком скользнув взглядом по барину, повернёт глаза в ту сторону, — где — по его предположению — должна быть далёкая родная Украина.
Года два тому назад, шагая с котомкой за плечами в толпе молодых солдат, он был поглощён новыми чувствами и представлениями. Когда шли до манежа, где разбивают по полкам вновь прибывших рекрутов, — играла музыка, широкая улица, залитая электричеством, громыхала экипажами, в воздухе стоял гул, окрики извозчиков, звонки конок… На душе у него было весело, глаза дивились невиданной роскоши улицы — и в эти минуты как-то забылась родина. Но прошло время — и злая тоска, в первый же вечер, в новой обстановке казарм, охватила душу. А потом опять ударит по нервам шумная жизнь столицы, прорвётся сладкая минутка забвения — и снова тихое раздумье, воспоминания и прежняя тягучая тоска. Казарменная жизнь, постоянная работа, уход за лошадью, гимнастика, ученье, занятия с «дядькой», эти четыре месяца после приезда в столицу — целая вечность! Это время, казалось, отделило Ткаченко от родины, вывернуло его душу, поработило его и без того слабый ум, сделав его робким и послушным и словно запутав его какими-то невидимыми нитями… Прежним осталась только одна тоска по родине. Часто-часто тревожат память солдатика воспоминания родины, сидит ли он в своей конурке и ждёт призывного звонка барина, катит ли коляску по бульвару, стоит ли в его комнате у порога, сидит ли в саду и смотрит на небо… Иногда душу Ткаченко охватывает какая-то непримиримая ненависть к этому больному человеку, и он тогда считает его самым главным злом, создавшим ему скучную и однообразную жизнь… И тогда Ткаченко искренно и глубоко желает этому человеку смерти. Ноги его умерли, пусть же умрут и эти трясущиеся, беспомощные руки, пусть поникнет эта седая лысая голова, сомкнутся сердитые глаза и замрёт в груди злое «косматое» сердце!..
— Ткаченко! Поверни коляску — солнце мешает!.. — оторвёт Ткаченко от размышления окрик барина, и он, мгновенно спугнув свои греховные думы, бросится исполнять приказания, потом отойдёт и снова сядет на прежнее место.
Думы его примут другое направление. Осмотрится он по сторонам и рад: душу не тревожат воспоминания о родине, и злоба на барина улеглась. Светит яркое тёплое солнышко; в небе ясно-ясно… в саду тихо-тихо…
IV
Когда наступала хмурая, туманная осень, Тихон Александрович становился положительно невыносим. Перемена погоды влияла на его ослабшие мышцы и больные нервы, без того плохое равновесие духа нарушалось окончательно, и он целыми днями капризничал как ребёнок, придирался к домашним и бранился, проклиная и окружающих, и себя, и свою жизнь. Чаще других с ним был Ткаченко, и ему одному приходилось переносить всю тяжесть барских капризов и брани.
Расстроенный и больной капитан плохо спал по ночам, заставляя солдата дежурить у дверей целыми ночами. То приказывал он поправлять ноги и закутывать их в плед, а потом вдруг принимался жаловаться на жару и бранить денщика, зачем он так натопил печь; из открытой форточки дуло, и из-за этого выходили недоразумения; вода, которую Ткаченко подавал барину пить, казалась то холодной, то уж очень тёплой. В эти дни отношения капитана к сыну и невестке также изменялись. Придравшись к какому-нибудь незначительному случаю за обедом или за завтраком, капитан вступал с домашними в спор, и если кто-нибудь с ним не соглашался, или если Тихону Александровичу начинало казаться, что с ним не соглашаются, он выходил из себя, бранился и, наконец, бросив на стол ложку, приказывал Ткаченко везти себя в свою комнату. Сын и невестка принимались уговаривать старика, но это, обыкновенно, ни к чему не вело; напротив, он ещё больше раздражался, и злоба долго не оставляла его. Удалившись к себе, капитан продолжал ворчать, а потом приказывал денщику принести бумаги и чернил и принимался писать сыну письмо, переполняя своё послание обидными упрёками. В таких случаях ему всегда казалось, что сын и невестка ждут его смерти, и за это он проклинал их, называя извергами рода человеческого. Денщик уносил письмо, а старик сидел и ждал ответа. Иногда полковник лично являлся к отцу и принимался его уговаривать, но чаще старик получал длинное ответное послание и, углубившись в чтение, всегда успокаивался уверениями в неизменном почтении и преданности, какие питают к нему сын и невестка.
Под конец дня, когда небо потемнеет, сад окутается мглою, и в окна комнаты заглянет сумрак ненастного вечера, — на душе капитана также потемнеет, и опять начнутся прежние капризы, часто продолжающиеся всю ночь.
Как-то раз в продолжение нескольких дней стояли беспрерывные холода, почти не переставая шёл дождь, хмурилось небо, дул резкий ветер. Иногда по городу разносились гулкие и тревожные пушечные выстрелы, возвещавшие наводнение. После одной такой ночи погода разом изменилась.