Литмир - Электронная Библиотека

Герою моего повествования удалось безгласно отвоевать себе угол и умело отгородиться чертежными досками, но от беспрерывного человеческого гула с женскими взвизгиваниями он не мог изолироваться и, случалось, заклеивал уши хлебным мякишем…

Он понимал, что бессмысленное принудительное безделье, сменяющееся гонкой, вкупе с бытовыми трудностями и нехваткой самого необходимого обессиливало и растлевало людей. Его окружали среднестатистические типы, не терпящие ничего непохожего на них самих. А ему их лица склонностью к ранним морщинам и всегдашним выражением настороженности казались почти одинаковыми.

Его угнетала бесцветная, полная газетных оборотов речь сослуживцев, этот жаргон посредственности. Метафора или преувеличение тут были невозможны, иностранные слова характерно перевирались, точно язык с трудом ворочался в мясной тесноте зева. Остроты черпались из телевизионных шуток, из реплик Райкина и повторялись так часто, что вызывали у нормального человека отвращение. «Как вы себя ощущаете?» – слышалось отовсюду после того, как знаменитый актер показывался с очередным спектаклем на телеэкране. «Слушай, Люлёк», – приговаривали перед каждой фразой. «Вощще», – цитировали все к месту и не к месту. Анекдоты рассказывали либо в женском, либо в мужском кругу, часто – в уборной. Анекдоты эти были грязны и примитивны, но матерные слова произносились вполголоса. Слово «халтура» обозначало здесь не плохо выполненную работу, а незаконный («левый») приработок.

Смеху и хохоту некоторых сослуживцев присущи были звуки неживой природы: бульканье, металлический писк, треск, какой бывает при шлепках по фанере. Человек весь на виду, когда смеется. Слишком широко раскрытый рот, трубное горловое выдыхание или беззвучная тряска, когда колышется живот, – все раздражало моего мизантропа, но и вызывало странный болезненный интерес.

                                        10

Он не привык, чтоб его как-то любили. Выросший в скудном месте, в нищете, без отца, с ежедневными истериками измученной матери: «На что жить?» – он и не ждал от этого мира сочувствия, да и сам не собирался жертвовать своей жизнью ради кого-то. Его порой мучила совесть, что и мать свою он не любит. С трудом скрывая раздражение, он старался промолчать и не поддерживал скандала, когда она, например, упрекала его, что вот, мол, истратил всю стипендию на пластинки, а есть нечего. Он никогда не думал о еде и не хотел есть.

Он не видел врожденного благообразия матери, воспринимая ее существование рядом с собой как неизбежную данность. Ну вот, мечется такое существо, ругается. А когда у нее однажды нарывал палец и боль была невыносима, сказал жестко: «Ты можешь не стонать?». Обреченный жить с матерью в одиннадцатиметровой комнате коммунального дома, он считал, что она не должна вмешиваться в его жизнь, и не выносил поучений.

И материнскую судьбу с клеймом дочери врага народа и жены врага народа он не хотел впускать в свою душу. Он не считал такие чувства эгоизмом, потому что к себе был еще более равнодушен, чем к остальному человечеству.

Он научился такому равнодушию давно, впервые осознав необходимость без жалоб терпеть боль еще в детстве. Он помнил, как его били малыши, чуть ли не всем детским садом, жестоко. Так, что даже повредили носовую перегородку, и, дожив до поры, когда у него стали проявляться вторичные мужские признаки, он заметил, что возле искривленной ноздри, которая после той драки почти не дышала, щетина хуже растет, чем на другой стороне лица. Две-три дружеских связи за целую жизнь держались на добровольном его подчинении тем, кого безоговорочно он признавал выше себя. Учитель в студии живописи, иногда приглашавший его к себе в холостяцкое жилье посмотреть альбомы с репродукциями, которому позднее он приносил из аптеки лекарства. Да те сверстники, которым он невысказанно завидовал (у них были отцы!), в ком угадывал умственное превосходство над остальными одноклассниками.

Вообще же он не хотел ни с кем контакта и от неинтереса к ровесникам, и от нежелания возмутить своим прикосновением чей-то мир, чужой ему не волею людей, а объективно, по некоему закону.

Он и в школе отличался замкнутостью и болезненной застенчивостью, которая стопорила его речь. В десятом классе на уроках он постоянно держал в ладони твердую пластмассовую расческу. И когда учительница математики, всегда его задиравшая и старавшаяся подчеркнуть, что он тугодум, приближалась к его парте, он сжимал кулак, перетерпливая боль вонзавшихся зубьев, и тем сдерживал желание ударить ее за оскорбление, так что у него гневно надувалась жила на виске.

Ему порой приходило в голову: что его связывает с этой девочкой, которую из боязни одиночества он увел из родительского дома? Со слабым этим созданием, которое испорчено чтением популярных брошюр о Фрейде и рассказов Хемингуэя, которого сам он не мог читать?… Существом с птичьей повадкой, тягой к теплу, к темноте и покою? Когда она закрывалась с головой одеялом, съеживаясь в клубок, то он видел, как некрасива эта ее поза человеческого зародыша из школьного учебника биологии…

Она любила лизаться, невольно копировала фильмовые любовные сцены, говорила с придыханием, закатывая глаза, стонала и ахала, много разглагольствовала о любви, и это представлялось ему литературщиной и фальшью. Она вечно подозревала его в скрытности, сама себе придумывала всевозможные фантастические унижения, якобы исходившие от него. До истерики. И не будь всего этого, он больше бы верил в ее любовь. Иногда он говорил себе, что совсем никчемна эта балаболка, но надежда вскипала вдруг: как хорошо будет, если я полюблю!

                                       11

Из-за троек стипендию ей не давали, и родители вечно упрекали за то, что учится она плохо и сидит у них на шее. Но теперь, когда их непутевое чадо приезжало к месту прописки, в измайловскую хрущобу, то ей нагружали едой целую сумку: и варенье, и десяток микояновских котлет, и гречку, которую мать покупала в магазине по особому талону как диабетик. Вообще-то материнский диабет в определенном смысле выручал семью. Ей один раз в месяц полагался продуктовый заказ, который выкупали в районном гастрономе, и он содержал не только дефицитную крупу, но и тушёнку, и оливковое масло.

Моя героиня успокаивала родителей, мол, все хорошо, финансов хватает, а у нее самой есть небольшой заработок. На трофейной машинке «Идеал», которую перетащили в пречистенское гнездо, она довольно бегло печатала, а заказы приходили через приятельниц. Кулинарные рецепты, прописи лекарственных травяных сборов, руководства к похудению… «Знаешь две главные проблемы советской женщины: где достать поесть и как бы похудеть?» – острила ее подруга, получая в подарок описания диет (обычно, слепой шестой экземпляр).

Мать, страшная перестраховщица, беспокоилась из-за ее машинописи. Это считалось, в общем-то, незаконной деятельностью с извлечением нетрудовых доходов. Да и отец, когда однажды ей досталось перепечатывать стихи (книгу «Камень» поэта Мандельштама), всполошившись, долго ее поучал быть осторожней. Говорят, шрифты всех машинок есть в КГБ. И тот экземпляр стихов, который она радостно принесла в отчий дом, спрятал в самый низ книжного шкафа за многотомный справочник Хютте.

Она потешалась над родительской боязливостью, понимая, что замордованные души так и не отогрелись «оттепелью». А сама она, на выпускном школьном экзамене по истории отвечавшая по билету «Культ личности И. В. Сталина» и никогда не читавшая газет, принадлежала к тем непуганым идиотам, которые и через несколько лет после снятия Хрущева не догадывались, что в России по-настоящему кончилось счастливое царство Иванушки-дурака.

В институте на занятиях по научному коммунизму она, не скрываясь, потешалась над тихогласным преподавателем с фамилией Белоглазов, который на ее вопрос, как же при коммунизме будут обходиться с преступниками, искренне отвечал: «Люди не любят, когда над ними смеются. При коммунизме с человеческими пороками будут бороться юмором».

5
{"b":"283382","o":1}