Утром множество людей, как муравьи, спешили от метро в учреждения. Здесь, в центре, находилось несколько десятков исследовательских и проектных институтов со строгими черными с золотом вывесками на фасадах. Но везде были проходные с вертушкой, непреодолимые заборы и вооруженная охрана. Каждый институт работал на оборону и числился в министерских списках как «почтовый ящик» номер такой-то, собирая под крыши свои до тысячи человек. Все они, прежде чем быть принятыми на работу, заполняли анкету с графами, которые моему герою казались дурацкими: «Имеете ли родственников за границей? Были ли вы или члены вашей семьи на временно оккупированной территории?» и т. п. Потом, после беседы в первом отделе, нужно было дать подписку-обязательство о неразглашении сведений, составляющих государственную тайну.
Когда бабушка нашего новоиспеченного инженера, благодаря которой они с матерью вернулись после высылки в Москву (она сохранила комнату), узнала, что внук ее на секретной работе, она очень возгордилась. Ее предупредили, что болтать об этом нельзя и что сам он не имеет права рассказывать о своей службе. Она же безапелляционно заявила: «Но маме-то можно!», демонстрируя, какой разлад существует между представлениями разных поколений. Мать же молодого специалиста, за несколько лет до того неимоверными хлопотами добившаяся посмертной реабилитации мужа, так и не вернувшегося из заключения, умоляла ее: «Молчи!»
На работе одних интересовали только чисто научные проблемы, им было все равно, как используются впоследствии плоды их трудов. Другие ничего не делали, отбывая в присутственном месте свои восемь часов двенадцать минут ежедневно.
Были и такие работники, что во весь срок своего сиденья в конструкторском отделе не сдали практически ни одного чертежа и разучились извлекать корни второй степени на логарифмической линейке. Попав при распределении после института в престижный «ящик», мой герой понял скоро, что если война все-таки грянет, вряд ли такие кадры будут на что-то годны после многих лет безделья и питья казенного этанола…
Накануне ноябрьских и первомайских праздников, когда по закону рабочий день кончался на два часа раньше, нарядные и суетливые сотрудники запирались в отделах и устраивали застолье, разливая спиртное из бутылок, которые никогда не ставили на стол. Осенью выезжали на уборку картошки, и уж тут спирт брали с собой канистрами.
Объясняя наивной подружке сущность своей трудовой деятельности, он рассказал ей старый анекдот о человеке, который работал на заводе, производящем швейные машины. «Ты принеси домой детали и собери себе машинку», – советовали трудяге. «Пробовал, – отвечал тот, – но каждый раз, как соберу, получается пулемет».
«У нас скрытая безработица, – говорил он своей дурочке, – людей собирают в конторы, чтоб они были под присмотром, а работы нет».
Он ходил на службу пешком, чтобы не ехать в метро, где ему было тошно от тесноты, от периодически появляющегося напряженного недовольства в лицах пассажиров, когда люди протискивались к дверям перед остановкой.
Он шел по утренней серенькой Москве, по снегу, который еще не успели разгрести и затоптать, к набережной, где ехали нескончаемой вереницей порожние грузовики. Взбирался на Большой Каменный мост и, с усилием раздвигая густой воздух, несся вдоль чугунных перил, в этом движении остро ощущая жизнь своего тела. Иногда ветер был так плотен, что застревал в глотке, не идя в легкие. Так бывает, когда откусываешь большой кусок антоновки, и пропадает дыхание. Старое пальто болталось вокруг худых телес, полы высоко взметались, и холод костянил спину, но щеки его были горячи, а льдистый ветер раздирал их, как наждак. Он шел, неглубоко и часто дыша, крепко прижав к туловищу руки, засунутые в карманы.
Она знала, что он мерзнет, и из старого слежавшегося ватина сделала ему подкладку на спину, вычистила и отгладила старое пальто из сукна, набранного разноцветными ворсинками, такими тонкими, что оно казалось серо-фиолетовым.
И теперь, когда встречный ветер был особенно сильный, он поворачивался к нему спиной и несколько шагов мужественно пятился, потому что никто не ходил по мосту в это время и не видел его. А машины, мчащиеся мимо, были такие темные и металлические, забывалось, что в них сидят люди.
Он ненавидел свою службу так, что в понедельник утром подруга пугалась его мрачности. Ненавидел бравое мужское приветствие «Как стоит?», обращенное к нему вместо «Здравствуй», и брутальное бахвальство сослуживца: «Пять палок!».
От восьмичасового безделья в комнате, набитой людьми, которые играли в морской бой и решали кроссворды, он выматывался до бледности и, когда в отделе бросали клич убирать снег во дворе или ехать рыть траншею в подшефный совхоз, с радостью заменял физическим трудом свое бессмысленное отсиживание под охраной.
Он мучился от вечных сплетен, от блеска полированных столов, от проволочной сетки окна, за которым были только глухие стены да линии проводов, да белые фаянсовые ролики на электрических столбах. Страдал от вечного запаха борща в столовой, от вида водянистого пюре, по которому, наложив его на тарелку, подавальщица проходилась ложкой, делая волны.
И в проходной до жути, до отвращения к самому себе, к человечеству вообще, доводили его тупые физиономии вохровцев, особенно, когда дежурила одна немолодая женщина-вахтер: стертое лицо, мелкие кудряшки, примятые форменным беретом и круглые белые клипсы. Ее ноги в модных сапожках-чулках, выглядывавшие из-под шинели, были тверды и окатисты, как перевернутые горлышками вниз бутылки. Она, автоматически заклинив профессиональным движением никелированную вертушку, деловито обыскивала его, требуя «Откройте портфель!», и прижимала ему ногу коленкой, как будто боясь, что он проскочит через загородку. Однажды он слышал, как эта охранница говорила о нем товарке: «Падло, всегда нос воротит!»
Он был существом, как-то не подходящим для этого места. Его обтянутое бледной кожей лицо с отсутствующим взглядом, с губами, которые не умели смеяться производственным шуткам, явно выделялось среди окружающих, хоть он и стремился быть незаметным и всегда молчал, научившись не выдавать своих чувств. Но он ничего не мог поделать с этим своим лицом. И профорг отдела, плотная красивая дама, у которой от безмужней жизни кожа на лбу была в нежных буграх, говаривала: «У него такая рожа, как будто он всех нас презирает».
Естественно, его недолюбливали, правда, большинство сослуживцев да и вообще людей, с которыми сводила моего героя жизнь, не любили никого. Не любили и своей работы с обязательным авралом в конце квартала. Честно сказать, эти люди не любили и самих себя. Они соглашались ради зарплаты провести треть жизни взаперти, за железным забором и, казалось, не мечтали ни о чем, кроме двухдневной рыбалки или отдыха в пансионате по профсоюзной тридцатипроцентной путевке.
В зале с большими квадратными окнами стояли рядами кульманы с прикнопленными листами ватмана. На некоторых из них было нечто вычерчено, другие месяцами оставались пустыми. Большинство сотрудников не сидели на месте, а шныряли по комнатам, курили и болтали.
Все как-то устраивались в этой системе: женщины вязали и снимали выкройки из журналов на казенную кальку, один младший научный сотрудник разрисовывал цветными карандашами картинки в книжках для своего сына, лаборантки квасили выдаваемое за вредность молоко и делали творог. Но читать здесь художественную литературу было не принято и осуждалось не только начальством.
Паровиков, которого все называли «шеф», непосредственный начальник моего младшего инженера, можно подумать, за всю жизнь не прочел ни одной книги. Он был из тех наиболее активных институтских деятелей, кто для продвижения по службе влез в партию, преодолев ограничения, существовавшие при приеме в КПСС интеллигенции. Хотя, как видел наш разумник, никакой интеллигенции в партийных ячейках «ящика» не водилось…