Иногда она везла с собой из леса букет таволги или липучей смолки, а он ворчал, что она жадностью губит природу. Однажды, когда они вернулись из-за города, на выходе со станции «Кропоткинская» к ним бросилась какая-то девушка, спросила, указывая на ее букет крупных колокольчиков: «Где вы купили?», и заметалась по площадке перед метро. Тут обычно продавали цветы, смотря по сезону, – то ландыши, то белую ветреницу, то купавки. Видно, девушке очень нужны были цветы, и наша счастливица, догнав, протянула ей свой букет: «Возьмите!» Восхищенный этим жестом, он обнял подружку: «Давай, все отдадим!» Но ничего, кроме этих фиолетово-голубых колокольцев с зелеными хоботками пестиков отдать они не имели.
Ей нравилось есть жареные пирожки на улице, пить газировку из автомата, она любила дешевое фруктовое мороженое. Ее тянуло в забегаловки, где стоя едят пельмени с уксусом. А на вокзале она жалостливо вглядывалась в лица мешочниц и морщинистых матерей, тащивших огромные авоськи и прикрикивающих на своих замурзанных отпрысков. Она подавала нищим и полупьяным калекам, проходящим по вагонам, и оправдывалась: «Это не ему, это мне нужно, и мне больше, чем ему». Слушала старух в очередях. Его злило такое ее любопытство, он называл это плебейством.
Как-то, вернувшись домой, она обнаружила на лестнице перед входом в квартиру мужчину, лежащего на полу, так что ноги свисали вниз со ступеней. Мужик загородил узкий проход, и пришлось осторожно переступить через его руку. Кадык, весь в черных точках щетины, торчал кверху и дергался. Слава богу, живой!
Она вцепилась ногтями в «чертову кожу» спецовки и втянула его в кухню, боясь, что он свалится вниз с крутой лестницы. Протащила всего полметра и больше уже не могла сдвинуть с места тяжелое квелое тело. Она понимала, надо человеку помочь, но инстинктивно отскочила от его шарящих ладоней. Потом отперла дверь и принесла воду в миске, пачку ваты и стала обмывать ему ссадину на лбу, отбрасывая красные грязные тампоны. Он открыл глаза, поглядел снизу вверх на нее и закатил зрачки, ничего не соображая. Кислый запах, подергивание лохматой головы, сбившиеся кудри на висках – все в крови. Он попросил слюняво: «Дай попить!» Приподнялся и напился, заливая воду за ворот изношенной рубахи. После этого попытался встать, и она помогла ему, но, минуту постояв посередине кухни, он повалился вперед и ударился о доски пола лицом, так что через мгновение плахи обагрила, затекая в щели, кровяная жижа. Она поняла, что нужно скорей вызвать врача.
Услыхала, как застучали ножищи по деревянной лестнице. Двое работяг в заскорузлых робах ворвались в кухню, тяжело дыша, и тут же стали поднимать лежащего своего товарища, оглядываясь на хозяйку: «Не надо скорую! Это выпили мы, зашибли его нечаянно». И загромыхали вниз, таща безвольного собрата так стремительно, что тот не успевал перебирать ногами и съезжал по ступенькам на ягодицах.
Когда вечером, рассказывая о происшествии, она проговорилась о том, что побежала было за «скорой помощью», не заперев дверей, повелитель ее взъярился: «Вечно лезешь не в свое дело! Что тебе до него?». Она расстроилась от такой несправедливости, не догадавшись, что это ревность.
Однажды она упросила его пойти на танцы. Парк культуры и отдыха тянулся заасфальтированными дорожками вдоль реки, от которой, однако, не исходило прохлады. Пыльная зелень кустов шуршала жестяными листьями, по всей территории тошнотворно несло пивом. Отвратительный запах аммиака смешивался с табачным духом.
Веранда для танцев стояла в болотце, на деревянном настиле, окруженная желтушным забором. Уродливый трилистник бетонной кровли защищал ее от дождя, но и там пахло человеком, прокисшей сыростью и куревом. Сквозняк обдавал плечи, а истошное сияние неприкрытых ламп резало глаза. Мой герой, с трудом подавляя отвращение, разглядывал то, что было кругом.
Оркестр состоял из краснолицых молодых людей. Они не знали в точности ни одной из исполняемых мелодий. Любая пьеса выходила у них такой затянутой, такой унылой, что для придания танцу темпа потный ударник принужден был без конца дергаться, одновременно отбивая барабанный такт и срывая звуки с визгливых тарелок.
Плотная толпа танцующих на истертых досках площадки сначала удивила невыразительностью физиономий. От слишком яркого верхнего света зловещий серый оттенок лежал на лицах, резко чернели глазные впадины и углы ртов, а лбы и щеки блестели жирной белизной.
Тщедушные девочки с волосами, протравленными перекисью водорода до желтизны, с грубо обведенными глазами, были в танце почти угрюмы. Взгляд уставлен в пространство чуть выше плеча партнера. Их облик вызвал у наших героев жалость: острые ороговевшие локти, куцые юбки, бледные ноги с синим отливом гусиной кожи и по-птичьи сухими коленями. Сквозь майку едва угадывались порой неразвитая грудь, лопатки и вертикаль позвоночника. Одна из танцорок, нервно переступающее с ноги на ногу хилое существо, красовалась в замше: полоска бахромы, едва прикрывая ягодицы, болталась в плясовом движении, невольно привлекая взгляд.
Несколько блондинок постарше – в белых водолазках и с распущенными волосами, эдакие феи – демонстрировали выразительные выпуклости, мощный бюст, недержимый лифом, вывороченные губы. Щеки красавиц, лишенные плотской упругости, при контрастном освещении, казалось, как-то странно тряслись отдельно от лица. Серые обветренные руки девушек с ногтями, покрытыми ярким лаком, вжимались в предплечья кавалеров. Прыщавые длинноволосые юнцы с неподвижными плечами, в брюках клеш или джинсах, отделанных понизу полоской металлической «молнии», отплясывали, не глядя на своих дам.
Некоторые пары танцевали, тесно сомкнув лица, не обращая внимания на остальную публику, как она колышется в ритме чудовищно искаженных банальных мелодий. Лица влюбленных, разомлевших от близости, выделялись в толпе румянцем, блеском глаз, очертаниями ртов, разнежено набухших.
«Страшно смотреть!» – говорила наша поэтесса по пути домой.
«Какое нам дело!» – отвечал раздосадовано ее строгий возлюбленный, не прощая ей впустую потраченного вечера.
«Я чувствую вину. Это мой народ!» – темпераментно возражала она ему со своим дурацким народническим пафосом.
«Это не народ, а население».
«Они несчастны».
«Нет, они все счастливы, но не по-нашему», – отрезал ее угрюмец.
Сам он разглядывал и сортировал лица в транспорте, выискивая колоритные типы – то старуху в глухом темном платье, с челюстями, по брейгелевски окостенелыми, то в германском духе мужчину: крупный благородный нос и борода с пятном седины. Когда они увидели этого человека на улице, вдруг вместе в один голос вскрикнули: «Гольбейн!», пугая прохожих. И посещение танцплощадки, вид этих людей, их полупьяные лица не прошли для художника даром. Он задумал вырезать и запечатлеть это ощущение комка тел, но так, чтоб видение не было сатирическим. Он не хотел шаржа, той издевки в изображении страшноватых масок, которая была в случайно увиденных им картинках немецкого экспрессионизма. Тут надо было, чтоб читалась трагедия.
Вернувшись в свою кукольную квартиру с разводами на потолке и щелястыми полами, они снова и снова искали друг друга руками в темноте. И тогда, смешивая воспоминания с толкованьем недавних событий, ощущая значительность внезапно выплывавших из памяти эпизодов своей судьбы, она говорила, что давно, заранее готова была к этому чердачному бытию, что всеми пристрастиями была предопределена ее такая романтическая жизнь с ним. И чужие стихи расцветали в ней. И он видел, как уходила ее фальшивость, привитая целой системой стандартной педагогики и советского искусства, и он дожидался глупого, почти неприличного, хмельного ее лепета, несуразных и смешных слов и похвал его телу, когда, отверзая себя, она ступнями держала его, чтоб теснее приникнуть. И этот выдох радости – почти беззвучный, сильный поток воздуха, вытолкнутого из легких стенанием «Боже мой!».