И пошел дальше, по зимнему блеску, унося кошачью бродягину вонь в ноздрях, и ветер вздувал ему полы и катил, катил его с горки, к станции.
Он было начал покаянный монолог, отдаваясь на волю Божью. О Господи, Господи, я сейчас же, немедленно приму любую смерть от Твоей руки, какую Ты ниспошлешь… но вовремя осекся, поняв, что не то затеял. Нет, он не хочет умирать, просто не имеет права, пока не придушил Хилари.
Освежив замшевые туфли перед Главным почтамтом — чистильщик орудовал проволочной щеткой, — он успел на Биржевую в без чего-то десять. Зашел в станционный буфет, заказал кофе, сел в главном зале спиной к входу. В голове толпились фразы, которые он напишет Хилари, как только выкроит время. Смею напомнить, что не заикнулся ни об едином пенни на погашение летнего счета за газ… Я ведь и обидеться могу… я не каменный… Кто часами выслушивал о перипетиях той склоки в Бромли, когда Фортескью затирал тебя якобы в «Ночи ошибок»[6]… и ты, конечно, не помнишь, но не я ли, после второго удара твоей матери, тащился с ней в «скорой помощи», а потом еще трясся на автобусе за ее этим гипсовым Пресвятым Сердцем?
Он запнулся на этом «не я ли» и решал — может, помпезно чуточку, когда Харбер, молодой герой-любовник, тронул его за плечо. Харбер ужасно нервничал, как-никак первый ангажемент, боялся прохлопать свой шанс. Мередит его высмотрел в «Поживем — увидим»[7] на экзамене в драматической школе.
— Доброе утро, — сказал Харбер, — простите, что помешал.
— У меня просто голова распухла, столько дел, — сказал Мередит. Отводя от мальчишки глаза, он разглядывал пальму, увядавшую в кадке подле рояля на подиуме.
Харбер, опешив, выпалил, что считает «Опасный поворот»[8] изумительной вещью, абсолютно изумительной. И Дотти Бланделл изумительна тоже. Кстати, сколько ей лет?
Глаза у Харбера были синие, кукольные, в черной густой оторочке.
— За сорок, — сказал Мередит.
Дотти было тридцать девять, но, состарь он ее хоть на двадцать лет, это бы ничуть не отпугнуло юнца. В который уж раз он подумал, как однообразен и скучен, в сущности, неусыпный отбор неподходящих объектов для страсти. Этому Джону Харберу лететь бы к Бэбз Осборн, как пчелке на цветок. Дон Алленби, мазохистке из мазохисток, в ногах бы валяться у Десмонда Фэрчайлда, садиста в вечно заломленном, как у водевильного комика, котелке.
— На чашечку кофе времени не найдется? — спросил Харбер. Он был сегодня в полосатом шарфе, по-детски обмотанном вокруг шеи.
— Едва ли, — сказал Мередит и был вознагражден удрученной ссутуленностью удалявшейся к лифту спины.
Пока плотники не построили выгородку на сцене театра, труппе разрешили пользоваться комнатой в верхнем этаже отеля. Она выходила на кассы, или на станцию, просторностью вполне соответствовала их задачам и была к тому же роскошно отделана красным деревом. При отходе или прибытии поезда голуби вспархивали с купольной крыши, клубы пара катили в окна, и Мередит себя чувствовал как на корме рассекающего бесплотные волны древнего брига.
В «Опасном повороте» заняты трое мужчин и четыре женщины, причем все, кроме одной, подписали контракт на сезон. Исключение составляла Дон Алленби, дама за тридцать, взятая только на эту первую пьесу и со второй же репетиции смертельно втюрившаяся в Ричарда Сент-Айвза. Если за утренним чаем ей раньше давали чашку, она моментально ее всучала ему, объявляя, что он больше хочет пить. Стоило ему полезть в карман за трубкой, она уже, тут как тут, щелкала своей зажигалкой, вызвякивая «Вернись в Сорренто».
Сент-Айвз был явно терроризирован. Загнанный в угол, похлопывал ее по плечу, а по лицу блуждала тем временем затравленная улыбка, как у хозяина, оглаживающего нервного пса, который может и тяпнуть. Он хихикал всякий раз, когда она к нему обращалась, и жался к Дотти Бланделл, ускакивая с ней под ручку, едва закончится репетиция.
В общем, он был сам виноват. Не надо было тогда в день читки с нею любезничать. Самонадеянно воображать, что ничего не случится, если он выкажет ей мелкие знаки внимания — этой дурнушке, от которой уже в десять утра повеивало спиртным, — и разливаться про интереснейшие фотографии, развешанные над лестницей, ведущей в партер.
— Все очень старые, — усердствовал он. — Некоторые одиннадцатого года.
— Какая прелесть! — зажглась она. — Ой, покажите!
Он опознавал некоторых актеров, схваченных камерой в самых животрепещущих позах, и по тому, как она морщила лоб, что-то ляпала невпопад, заключил, что она была бы куда просвещенней, если б носила очки.
— Я один сезон играла в Престоне, в старинных комедиях, — заметила она, разглядывая паточные завитки П.Л.О’Хары, изображающего капитана Крюка в «Питере Пэне».
Бонни согласился с Мередитом, что Дон Алленби была бы вполне ничего себе женщина, если бы не ее несчастная любовь к красоте, с которой бедняжка никак не могла сладить. Он сформулировал наглядно, что она из тех дев, которые, дай ты им цветущий луг, тут же кинутся собирать сурепку.
Когда Мередит шел в репетиционную, у него уже отлегло от души. Он отыгрался на Джоне Харбере; власть, что ни говори, хоть и губительна для души, для нервов всегда очень полезная штука. Он нашел в себе силы одобрить шелковую косынку Дон Алленби, сплошь в мордах скотч-терьеров, которую она тюрбаном накрутила на голову.
— Да, это я хорошо придумала, — согласилась она. — Я вообще люблю все красивое, а вы?
И усталый взгляд тут же рассверкался под прелестным головным убором.
До начала репетиции Десмонд Фэрчайлд стал посылать Стеллу, новенькую девочку, в регистратуру за пачкой сигарет.
— Минуточку, — крикнул Мередит и нарочно справился у Бонни, все ли у него в порядке.
Бонни буркнул, что да.
— Проверка не помешает, — сказал Мередит. Они репетировали первый акт с самого начала.
Бонни щелкнул пальцами, что означало поднятие занавеса, и Джеффри, студенту, тут полагалось изобразить звук выстрела. Для него, с его военной выучкой, это было раз плюнуть, но он старательно изучал свое отражение в зеркале. Бонни пришлось стукнуть по столу, и очень натурально взвизгнула новенькая.
Грейс Берд, у которой была пустячная роль — Мод Мокридж, романистка, — еще не выучила текст и читала по книжке. Мередита совершенно это не трогало. Грейс за последние двадцать лет переиграла кучу таких ролей на Вест-Энде и знала их назубок, когда надо. Вообще Мередит еле затащил ее в труппу и то потому, что от нее недавно ушел муж, к другой женщине, старше, и ей хотелось удрать из Лондона. Все любили Грейс. Она страдала, но свои страдания вымещала на пестром джемпере, который вязала для канадского племянника.
Сцена к концу первого акта, в которой Дотти Бланделл в роли изломанной Фреды сообщает своему мужу Роберту в исполнении Сент-Айвза, что Олуэн в него влюблена, получилась просто роскошно.
«Ты хотел тать правду, Роберт, так вот тебе, кой-какая правда. Олуэн давным-давно в тебя влюблена. Точно не знаю, когда это началось, но я вот уже полтора года как об этом догадалась. Жены всегда ведь догадываются. Но мало этого, я тебе еще кое-что скажу, мне давно хотелось тебе сказать: ты дурак, по-моему, что ей не ответил взаимностью, что до сих пор не воспользовался случаем. Если кто-то тебя так любит. Господи, да как же этим не воспользоваться, пока не поздно!»
Текст произносила одна Дотти, но лицо Дон Алленби выражало бездну чувств. А ведь если бы ее не сразила любовь, вообще неизвестно, как бы она вытянула эту Олуэн.
Но во время перерыва на чай Мередит опять разнервничался. Бэбз Осборн жаловалась на свои жилищные условия. Ее поселили на площади Фолкнера у Флоренс О’Коннор, чья мать — Бесси Мерфи — в свое время слыла в театральном мире образцовой квартирной хозяйкой: ужин на столе в одиннадцать, горящий камин в спальне, с горячей водой под дверью тютелька в тютельку в полдевятого, за исключением воскресений по случаю мессы.
— Сам сэр Вальтер Скотт ее приглашал на свадьбу, — вставила Грейс. — И, между прочим, по слухам, Джон Голсуорси как-то оставил ей после завтрака пять гиней под селедочным хвостом.