Мария Постойка русская, она же с Украины, — и она упрямая, — так что она бежит, когда после двух месяцев тюрьмы ее отправляют на работы похуже. Снова Берлин. Ночь, метро, конвоиры, Александр-плаце, цепь звенит, и ее здорово избивают в тюрьме. Шлют на строительные работы. Снова бежит, и снова метро, и конвоиры, кажется, уже узнают, — но это только кажется, ведь их меняют, — и ее шлют в Равенсбрюк. Это конец. Но Марина Постойка проводит в лагере почти три года, что само по себе невероятно, из долгожителей здесь еще — жена коммуниста Тельмана, потерявшая за время заключения двоих детей. Делят нары. Смотрят с удивлением на бельгиек, которые дерутся из-за земляных червей, но потом это у них проходит, потому что запасы червей истощаются. Надзиратели, крупные, холеные мужчины в отличных шинелях — все как в кино, все верно, отметит Марина Постойка, побывав на сеансе фильма про войну в 1962 году, — прохаживаются мимо шеренги. Хочется спать. Спать нельзя, если упадешь, придет доктор, сделает укол, и заснешь навсегда. Собаки рвутся вперед, на женщин. Марина Постойка честно работает и вносит свой посильный вклад в разгром большевистско-жидовской Москвы, вытачивая какие-то там детали на станке, работающем почти 24 часа в сутки. Жить можно. Хлеб даже подкидывают, так что Марина Постойка не падает духом, а работает, и ждет. Когда к городу подходят части Красной армии, немцы понимают, что следов замести не успеют, и выводят женщин колоннами в лес, и начинается бомбежка. Охранники прощаются с подопечными, расстреляв десятка три заключенных, отчего арестанткам кажется, что их Судный День пришел. Прощаются с жизнью. Марина Постойка не для того глядела с презрением на драки возле мусорных баков, и не для того съедала кусочек хлеба каждый день из года в год, чтобы умереть в лесу заключенной, думает Марина Постойка. Бросается за дерево, бежит, плутая, — что, в общем, нетрудно, так как от слабости заносит, — и немцы даже не преследуют, до того ли? Патроны кончаются и они, сплюнув, уходят: заключенные сидят на земле, недоуменно глядя друг на друга и моргая. Что, всё? Марина Постойка бежит по лесу, осыпаемая листьями с деревьев — листву сбивают взрывные волны, — толкаясь с деревьями, и видит впереди просвет. На поле танки. Слышен бег. Листья густого кустарника, у которого сидят заключенные, раздвигаются, и женщины видят смуглое лицо Дедушки Второго, который по инерции продолжает бежать, и буквально падает к ногам арестанток. Товарищ капитан! Тут такое… Листва падает. Земля дрожит. Дедушка Второй останавливается. Марина Постойка бежит.
40
Ярко-желтый автомобиль полковника в отставке Лоринкова медленно — еще середина восьмидесятых годов и лихачить не принято, — едет из пункта Кишинев в пункт Одесса, и по бокам от автомобиля разворачиваются огромные поля Молдавии, поразившие маленького внука полковника своей… лоскутностью, что ли. Словно одеяла. Много позже он так и начнет первую свою удачную книгу — «облака масляно таяли за холмами, а те, из-за расчертивших их полей и наделов, похожи были на лоскутные одеяла». Такой образ. Сейчас внук полковника Лоринкова глядит на поля в боковое окно, и чувствуя себя вполне комфортно, — это новая и довольно престижная машина, «Жигули», — любуется природой. Какой-то час. Между Молдавией и Украиной нет таможен, границ и постов, поэтому дорога от столицы МССР до столицы Одесской области занимает всего четыре часа, ровно в два раза меньше, чем двадцать лет спустя. Вот вам и прогресс… В машине, кроме полковника Лоринкова и его внука, никого нет — вся семья уже в Одессе. Можно было поехать и поездом, но полковнику хотелось порадовать внука. В прошлом году он всего за двенадцать часов отвез мальчишек из Кишинева в Белоруссию, и в пути они ели икру минтая из стеклянной баночки, — одна крошка прилипла к губе старшего, дед, забавы ради, ничего не сказал, и малец так и ехал через две республики СССР с икринкой на губе, чем несказанно веселил деда и брата. Жарко, открывают окна. Им остался час, это уже Украина. Ну, или Одесский уезд Великой Румынии, который был здесь в сороковых годах. Здесь все кровью пропитано, говорит дедушка, нахмурившись, и внук глядит на землю, ожидая увидеть, как из нее сочится кровь, которая его еще не пугает: она значит лишь, что упал с велосипеда или гвоздем себя по руке саданул, когда табуретку пытался сделать. Пять лет это возраст. Желтые «Жигули» едут между двух полей подсолнечника, и сверху все это сливается в огромное солнечное пятно, — вроде как, земля смешалась с небом, — думает полковник Лоринков и прибавляет газу. Дед, что это? Подсолнечник, терпеливо объясняет полковник Лоринков, и отвечает, почему подсолнечник желтый, для чего он нужен, как из этих штучек делают масло, для чего нужно масло, как оно попадает в бутылки, и все такое. Не ерзай. Ладно, сдается полковник Лоринков, думая, что, очевидно, таких словесных дуэлей у детей до шести лет не выигрывал еще никто и никогда, — со времен сотворения земли со всеми ее полями и подсолнечником, — ладно. Не мешай мне вести машину. Внук насупился и глядит в сторону чуть обиженно. Через минуту пройдет: мелькающий пейзаж — повод вполне достаточный для того, чтобы начать новую серию расспросов. А что. А как. Почему. А почему не… Остановимся, все расскажу, сдается, приподняв кисти над рулем полковник Лоринков, и в изобилии желтого в том пейзаже добавляется еще капелька желтого — обручальное кольцо, сверкнувшее на солнце. Пора перекусить. Внук умолкает, довольный. Заезжают в лес. Справа у обочины автобус. Ничего удивительного, в общем, только если бы автобус стоял, а он, почему-то, лежит. Развороченный. Несколько человек суетятся над рядами мешков, выложенных вдоль дороги, и ветерану корейской войны полковнику Лоринкову, — терявшему за день до десяти человек во время бомбежки ГЭС, а бомбили ее каждый день полтора года, — не нужно гадать, что это за мешки. Значит, так. Дед медленно съезжает к обочине, и велит внуку сидеть в машине, а сам выходит с аптечкой, и помогает перевязать кого-то из выживших. Автобус со студентами. Ехали на море, из Белоруссии, пятьдесят человек, — и теперь тридцать лежат вдоль дороги, потому что водитель уснул, и врезался на полной скорости в грузовую машину, которую дед и не заметил, потому что ее вынесло еще дальше. Страсти Господни. Помогают раненным. Полковник Лоринков и его внук — первые, кто оказываются на месте аварии. Мобильных телефонов еще нет, и полковник говорит, что сейчас же едет за помощью, и повернувшись лицом к Солнцу, видит темную маленькую фигуру, стоящую у обочины. Я же просил оставаться в машине, думает он, потому что говорить уже поздно. Подходит к внуку. Дедушка, почему валяются сосиски, спрашивает мальчик. Что, спрашивает дед. Наклоняется. На одном из оторванных пальцев, валяющихся у обочины, краснеет покрытое засохшей кровью обручальное кольцо. Дед невольно потирает правую руку. Дедушка, спрашивает внук, почему…. Мы едем, резко говорит полковник Лоринков, и они усаживаются в машину, и едут за помощью. Мальчик, пристегнутый на заднем сидении, глядит в окно и не видит полей. Перед ним окровавленные пальцы. Почему сосиски лежали у дороги, думает он. Пожимает плечами. Взрослых трудно понять. Машина тормозит, и дед, вполголоса ругнувшись, тормозит. Отара овец, не спеша, переходит дорогу. Колокольчики звенят. Овцы блеют. Ягнята молчат.
41
«Брайт елоу» это, если говорить по английски, энергично желтый, думает Лоринков, и потирает глаза, в которых плывет Армянское кладбище, куда он заходит проведать могилу деда. Повторяет английские слова. Глаза устают, он много читает, еще больше пишет — правда, вовсе не того, чего следовало бы, — и под вечер глаза отказываются смотреть, как руки какого-нибудь грузчика — держать. Руки от резких ударов по клавиатуре дрожат, и болят, особенно правая, и в зале Лоринков спасается от боли в ней, вращая гриф от штанги, и к нему подходит кто-то из посетителей, чтобы радушно, — как принято, — потрепаться о том да о сем, слушай, начинает он, но осекается, когда Лоринков глядит на него снизу с перекошенным и отсутствующим лицом. Жалко, не пьет. Писателю Лоринкову кажется, что его сжатые с утра челюсти и напряженные мышцы можно расслабить, как раньше, алкоголем, — он, уложив домашних, вытаскивает из чулана бутылку турецкой водки, и выпивает ее, как воду. Всего-то литр. Всю ночь от него пахнет анисом и мечетями, но утром он просыпается в шесть часов, чтобы час лежать на кровати, вытянувшись и сжав зубы. Не помогает. Писатель Лоринков бросает эту глупую затею, и прячет обратно в чулан предусмотрительно вынутые оттуда шесть бутылок вина, четыре шампанского, и две — коньяка. Повторяет английскую грамматику. Мысли о том, чтобы куда-нибудь уехать, все еще посещают его, но Новая Зеландия, о которой он мечтал вечерами много лет, становится утерянным раем. Всё газеты. Лоринков подтягивает свой английский до вполне приличного уровня, и может читать англоязычную прессу без словаря. Прочитанное ужасает. Зеленый рай у Океана, Новая Зеландия, где пасутся овцы и молчат ягнята, где самые красивые в мире пейзажи, где есть горы и море, где всегда зелено и нет ядовитых змей, где, где… — перечислял Лоринков под скептическим взглядом жены, — оказывается таким же дерьмом, как и все остальные страны мира. В Новой Зеландии судят банджоиста-убийцу, который пошел с приятелем-голубым в его дом и вбил несчастному педику гриф от банджо в глотку. Парень раскаивается. Когда за ним приезжает полиция, привлеченная шумом в доме педика, парень — это турист из Венгрии — кричит и ругается «на громком венгерском языке». Лоринков смеется. В Окленде мужчина падает с платформы на пути, и его тащит за собой поезд, и все случилось из-за обычной безалаберности, потому что платформа временная, и что-то в ней не так. Лоринков сплевывает. В лесу заблудилась группа туристов. Парня, который развозил пиццу, — ребенка еще, семнадцати лет, — пристрелил новозеландский полицейский, который преследовал другого парня. Тому предъявили сорок обвинений, Господи, что нужно сделать, чтобы получить сорок обвинений? Лоринков теряется в догадках. Жадно читает. Узнавать чужой язык, понимает он, так же удивительно, как начать ходить, — ты просто читаешь текст и с удивлением понимаешь, что тебе не нужны костыли, не нужна рука, не нужно ни за что держаться, — ты просто идешь, и все тут. Новая Зеландия меркнет. Родители бедняги-посыльного требуют полицейского расследования, его проводят, но о результатах его не сообщают, виноватых нет — в общем, все как везде. Качает головой. И это только за неделю. Лоринков читает «Нью Зиланд Трибьюн», слушает БиБиСи, пролистывает «Гуардиан». Невероятно. В Англии можно служить с семнадцати лет, а восемнадцатилетних парней они отправляют в Афганистан, говорит он жене, невероятно. Она молчит. Не нужно меня ни в чем упрекать, резко говорит Лоринков, все равно есть на свете место, где спокойно и тихо, место, где нет ничего, что бы напоминало мне об этой Молдавии, об этой дыре сраной, которую я ненавижу. Жена молчит. Я здесь как в вакууме, говорит он, мне нечем дышать в буквальном смысле, и ты прекрасно понимаешь, что дело тут не в мании величия, которой я не испытываю хотя бы потому, что не считаю себя ве… Жена молчит. Если смешать пять соловых ложек валерьянки с четырьмя столовыми ложками настойки пустырника, засыпаешь всего за час, а не за три, узнает Лоринков опытным путем. Смешивает коктейли. Снятся сны на английском. Подумывает о том, чтобы податься из Молдавии в Чили, но ему страшно учить испанский язык и читать, что там у них, в Чили, происходит. Очарование развеется. Вечером писатель Лоринков садится в ванной около стиральной машинки, и довольно неожиданно для себя начинает что-то там писать, и пишет почти до утра, и ему даже не очень противно то, что он пишет. Это признак. Машинка белая. Ярко-белая. Значит, «брайт уайт». Слово «брайт» и значит «ярко», если поставить его рядом с цветом. Учит сына. В обед выходит из офиса, где служит, на кладбище — Армянское, в центре старого Кишинева, — и прогуливается к могиле деда. Та вся в цветах. Цветы желтые. Дед на памятнике совсем не похож на себя при жизни, потому что он был человек худощавый, чего художник передать не сумел. Лают собаки. Лоринков оборачивается, и видит, как на человека, пришедшего навестить могилу, налетает стая из нескольких десятков собак, человек отбивается, но падает, обливаясь кровью. Кишинев стагнирует. За те два года, что у власти в городе находился представитель оппозиции, — либерал Дорин Киртаки, — разрушено почти все, говорит президент страны, Воронин. Неудачно шутит. В городе развелось так много крыс, говорит Воронин, что нужно взять одну из них, расстегнуть Киртаке ширинку и посадить ему туда эту крысу. А чего. Он все равно холостой, смеется Воронин, и его спичрайтеры с ужасом думают о том, каким образом придется дезавуировать этот невероятный бред. Киртака в долгу не остается. Говорит что-то о пристрастии Воронина к алкоголю. Пока они так славно переругиваются, за полгода поголовье бродячих собак в Кишиневе увеличивается с тридцати до сорока тысяч, и местные газеты пишут о трех случаях гибели людей от нападения бродячих псов. Бьют тревогу. Если есть в мире сумасшедший, которому бы хотелось переехать в Молдавию, — думает Лоринков, прогуливаясь по кладбищу, — читая местные газеты, он передумает это сделать. Писатель Лоринков напоминает себе котел, крышка которого припаяна, и который вот-вот взорвется. Избитая метафора. Новизны ей придает лишь то, думает он, что я котел без воды, та давно уже вся выкипела, так что я не взорвусь, а просто тресну. Читает жизнеописание мастера меча, Нагамицу из провинции Будзен: волосы и борода его, — описывает отшельника современник, — вечно всклокочены, взгляд безумный и отсутствующий, с людьми не говорит, разговаривает с собой в полный голос, общества бежит, поединки проводит безо всяких приличий, правил не соблюдает никаких, а однажды вместо меча взял с собой кусок весла, который обстругал, и проломил им голову благородному сопернику. Что-то это напоминает. Ну да, конечно же Пушкин. Пушкин, который Бессарабии выходил на дуэль с фуражкой — ну, или картузом, как вам будет угодно, — полной вишен, что показывало полное пренебрежение им дуэльным кодексом. Но и смертью. А пренебрежение смертью вполне вписывается в дуэльный кодекс, которым всегда пренебрегали эти двое. Так думает Лоринков. Волосы и борода его вечно всклокочены, взгляд безумный и отсутствующий, с людьми не говорит, разговаривает с собой в полный голос, общества бежит, приличий и правил не соблюдает. Молдавия стагнирует. Президент и мэр переругиваются, напоминая Лоринкову двух мартышек, ссорящихся на крепостной стене брошенного города. Бессарабцы, сплевывает Лоринков. Конечно, на асфальт. Собаки его боятся, обходят, такой сам загрызть может, думают опасливо собачьи стаи — трусливые, как и все стаи Бассарабии, — и ищут человека попроще. Днем писатель Лоринков приходит к могиле деда и долго глядит на памятник. Уходя, поднимает руку в прощании. От Солнца что-то сверкает на пальце. Кольцо, что ли. Желтое кольцо. «Брайт-елоу»