Я забыл сказать, что мы были в Корее, где вовсе не бывало европейцев. Я сошел всего два раза на берег, и то чтоб только очистить совесть, чтоб не упрекали, что не ступил ногой на не известный никому берег. А то надоело. Чувствую, что я всего менее путешественник и особенно по диким невозделанным местам. Но я вижу, что уж слишком неумеренно воспользовался правами эгоиста, говоря всё о себе. А что бы я стал говорить о вас? Знаете, с которых пор я не получал от вас писем? С августа прошлого года. Курьеры привезли тогда из Петербурга. А с тех пор ни одного. Говорят, все письма на «Палладу» лежат в Камчатке, а мы не там. Пойдем ли туда, еще неизвестно, как неизвестно потом, что из всего этого будет, — то есть что привезет нам генер[ал]-губ[ернатор] Муравьев, которого ждут здесь на днях? Поедем ли мы домой, останемся ли — не знаю. И писем от вас, если только они есть в Камчатке или в другом месте, я не получу по крайней мере долго и долго не узнаю, что у вас делается. Сам я писал к вам почти отвсюду, даже с пустого тропического островка Камигуина (в группе о[строво]в Бабуян, к северу от острова Люсона). Не знаю, дошло ли письмо оттуда через Ост-Индию. Теперь туда мы не пойдем, и письма из России тем путем не дойдут, да и через Сибирь — не вернее.
Теперь к вам преимущественно обращаю свою речь, рыболовы. Как Вы упали все в моем мнении, Вы, Николай Аполлонович, который всю жизнь носитесь со своим лещом, и вы все — Аполлон, Старик, с своими окунями. Знаете ли, что мы выудили при выходе из тропиков в нынешнем марте? Акулу! Это уж не ловля, а бой, опасное сражение. Мы с топорами и кольями стояли вкруг и при малейшем взмахе хвоста отскакивали — кто куда мог. Я записал всю эту борьбу и посвящаю ее Вам, Николай Аполлонович. Хотелось бы послать теперь этот небольшой отрывок из дневника, да он все-таки величиной с мой лист: мучительно переписывать. — Но это всё акула, скажете Вы, а не рыба. А! не рыба, а Вам рыбы надо — извольте. Я не стану говорить о ловле неводом — это Вы презираете, а мы ловим им от 10 до 15 пуд рыбы в каких-нибудь три-четыре часа и не презираем: теперь это наш насущный хлеб. Но мы ловим и крючками. Когда матросам ехать с неводом нельзя, а между тем к столу надо рыбы, тогда возьмут да и пошлют вестовых, то есть денщиков, наловить тут же с фрегата крючками. И в час, в два кто несет пять-шесть камбал, кто палтуса, кто бычков, треску, род налимов — словом, рыбы всяких форм и видов. И крючки-то какие: не те красивые из английск[ого] магазина, с изящным поплавком, стальные, с разными затеями, а просто грубые, железные. Вам еще вон надо червей копать да разводить их на зиму в цветах у Евгении Петровны, а здесь приманка — кусочек жиру, мяса или той же рыбы. Я теперь убеждаюсь окончательно, что кто купит удочку в «Cosm(tique» или выпишет ружье неслыханной отделки и цены из Лондона или Парижа, тот никогда ничего не поймает и не застрелит. Вот Афоньке дали ружье двуствольное, щегольское с пистоном — он пошел в лес и воротился с пустыми руками. «Не умею, говорит, — из этого стрелять — возьмите ружье». А из чего он стреляет? Из ружья, которое после всякого выстрела разваливается и которое всякий раз ему складывают и починивают наши слесаря на фрегате. А он на днях убил из него двух лосей. — Эх, вы, рыболовы!
Ну, вы, молодые мои друзья, что: кланяюсь вам братски и целую руки у ваших жен. Обнимаю детей, буде таковые есть. Поклонитесь, Аполлон, приятелям, а Вы, Старик, А. П. Кореневу. Скажите ему, что я писал к нему с месяц назад, но письмо еще пошло в Камчатку, а оттуда уж обещали отослать с почтой. Когда-то оно дойдет. Вы, Юния Дмитриевна, обнимите Александра Павловича, только смотрите осторожнее… А Вы, Капитан, — кого бы поручить Вам обнять? Прочтите это письмо — и вспомните хоть на минуту, вечный ветреник, одного из искренних Ваших приятелей. После этих искренних излияний и объятий — позвольте с Вами распроститься.
Вам, Льховский, я было написал еще письмо, да так скверно, что после и сам не мог разобрать, оттого и разорвал его.
Ваш И. Гончаров.
Поклонитесь всем от меня.
А что делает Бурька?
M. А. ЯЗЫКОВУ 5 августа 1854. Устье Амура
5 августа 1854.
Любезнейший друг Михайло Александрович.
Адмирал поручил мне отправить по почте письмо к своей адмиральше. Но он не знает нынешней ее квартиры и оттого не написал адреса, полагаясь на обещание мое доставить письмо как можно аккуратнее через моих знакомых. Поймите же, друг мой, как нужно мне, чтоб письмо было передано верно. Извините, что обременяю Вас этими пустяками, но что ж делать? Потрудитесь заехать в адресный стол узнать квартиру г-жи Путятиной, или спросите у Анны Ив[ановны] Колзаковой, которая с ней знакома, или, наконец, в Морском министерстве. Но только постарайтесь отдать лично, если можно, и притом поскорее.
Я теперь сижу на мели, в устье Амура, не на фрегате, а на шкуне «Восток». Фрегаты «Паллада» и «Диана» стоят в проливе, у Сахалина, а я послан к генер[ал]-губ[ернатору] Муравьеву, который теперь здесь. Он очень любезен, звал к себе в гости в Иркутск, был у нас на фрегате и на всех нас произвел преприятное впечатление. С «Дианой» я получил до двадцати писем, в том числе и Ваше. Благодарю за книги, за «Отеч[ественные] зап[иски]», за «Соврем[енник]», за «Записки Геогр[афического] общ[ества]». Бутаков дружески Вам кланяется и благодарит за гостеприимство. Он отдал мне письма, а книги нет. Я пожертвовал их, и также все бывшие со мной книги, для наших новых заселений на устьях Амура. Многие из нас сделали то же. — «Паллада» остается в Амуре, «Диана» идет в Америку. Я еще и сам не знаю, куда направлюсь. Так как теперь дела наши (торговые, дипломатические) почти кончены, то мне бы нечего было делать здесь. Может быть, мы в средине нынешней зимы и увидимся с Вами. Приготовьте-ка мне какое-нибудь местечко на заводе, кочегара или что-нибудь попокойнее, только подле Вас.
Рады ли будете Вы, Екатерина Ал[ександровна] и Элликонида Алекс[андровна], моему приезду? Два года отсутствия повыгнали, я думаю, меня из Вашей памяти. Я всё тот же, только пообъемистее, так же бы стал ходить к Вам, играть с детьми или по целым вечерам хранить тоскливое молчание. Во всяком случае, сочту большим праздником, когда дружески обниму Вас всех: надеюсь, Вы мне позволите это теперь, ради моей старости. До свидания же, и дай Бог, до скорого. Ваш
Гончаров.
Кланяюсь всем вообще, и другу моему Авд[отье] Андр[еевне] в особенности. Коршам тоже.
M. А. ЯЗЫКОВУ 17 августа 1854. Аян
17 августа
Милый друг Михайло Александрович. Я расквитался с морем, вероятно навсегда. Теперь возвращаюсь сухим путем, но что мне предстоит, если бы Вы знали, Боже мой: 4 тысячи верст и верхом через хребты гор, и по рекам, да там еще 6000 верст от Иркутска. Теперь хлопочу о качалке, вместо верховой лошади.
Вот один из самых лихих моряков, лейтенант Савич, который взялся доставить это письмо. Прилагаю и записочку, заготовленную мною прежде. В ней я прошу Вас передать письмо адмиральше Путятиной, но Савич взялся доставить его лично: спросите, пожалуйста, доставил ли? Они едут с бароном Крюднером курьерами, следоват[ельно] скоро, а мы обыкновенным образом, то есть очень долго. До свидания, до свидания, некогда.
Весь Ваш
И. Гончаров.
Майковым напишу из Иркутска.
Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ 15 сентября 1854. Якутск
Якутск, 15 сентября.
Прекрасный друг мой Юния Дмитриевна. Писанное Вами за год и конечно уже забытое теперь письмо я получил с «Дианой» и обрадовался ему, как голосу сестры и друга. Нужды нет, что Вы прочтете большое письмо к Майковым, прочтите и это, собственно к Вам. Мне так приятно вызвать мысленно Вас издалека сюда, в глухой и пустынный Якутск, посадить Вас вот хоть на медвежью шкуру и не наглядеться на Вас, слушать и не наслушаться, говорить и не наговориться. Ведь это любовь, душа моя, право, должно быть, любовь! Я даже чувствую сладкий трепет, воображая, как бы крепко я с Вами поздоровался; или это, может быть, так после бани мне кажется. Что бы там ни было, но если мне предстоит пробыть здесь ужасных полтора-два месяца, что может свести с ума и не такую нетерпеливую голову, какова моя, я только одну отраду и вижу в моем заточении: это надеяться на свидание с друзьями и в этой надежде, время от времени, писать к ним, воображать их здесь, говорить с ними, как я делаю теперь и делал вчера с Майковыми. Даже некоторые из здешних жителей, как будто из жалости, советуют мне уезжать скорей. Только архиерей да губернатор желают, чтоб я остался, и некоторые другие, из эгоизма, как они говорят. Это очень лестно, но еще более скучно. Н. Н. Муравьев (ген[ерал]-губ[ернатор] В[осточной] Сибири) был тоже как нельзя более любезен, звал в Иркутск дождаться там зимы. Вот в этом приглашении больше заманчивого: там большое и порядочное общество, разнообразие в людях, жизненные удобства, наконец, женщины, которых я так давно не видал, по крайней мере русских. Все-таки то — столица Сибири, а здесь, Боже мой, деревня, с претензиями быть городом. Что это судьба делает со мною? куда забросила меня? Ужели мало ей показалось моего скитанья по океанам, по зною, по диким и пустым берегам, по негостеприимным странам, как Япония и Китай, наконец, по сибирским тундрам? Надо, видно, истомиться и истощиться мне до конца и нравственно, как истомился я материально, и приехать к Вам хуже и старее всякой затасканной тряпки. Зачем это? чтоб умереть? Но это можно бы сделать проще и короче. Чтоб лучше жить? Но после такой ломки трудно жить. Мне уж и не желается как-то ничего, и не снится надежд никаких, и вял я сделался, а ведь если жить, так надо работать, хоть для пропитания. Но что это я, чем занимаю Вас: ропотом? Прочь эти мрачные мысли, передо мной теперь Вы, с ясным взглядом и дружеской улыбкой. Не до тоски мне. Она временно только набегает на меня, шквалами (простите моряку за выражение). Если б я отдался ей совсем, то был бы не достоин… хоть дружбы такой милой женщины, как Вы. В письме к Майковым Вы прочтете, что у меня сделалась опухоль в ногах. Еще не знаю, что это такое. Был доктор, но и тот еще ничего не решил, а между тем завтра же надо уезжать или ждать здесь зимы. Как я поеду: если случится подобное в дороге, то можно умереть, не имея пособий. До Иркутска 3 000 верст и только два городишка, и то зауряд. — Прощайте или до свидания, как Богу угодно. Поклонитесь хорошенько Александру Павловичу да поцелуйте Феню. Попеняйте на досуге Льховскому, что он меня забыл. Теперь уж не пишите ко мне, бесполезно. Если я пробуду и два м[еся]ца здесь, все-таки письмо не успеет оборотиться, разве что я останусь здесь до весны или целую вечность, что всё равно и от чего Боже храни.