Вам, прекрасный друг мой Екатерина Александровна, ни до каких журналов дела нет, это я знаю; Вам бы конечно хотелось слышать что-нибудь позанимательнее. Но что могу я сказать, что бы Вас заняло? Скорей мне надо просить Вас рассказать мне новости, случившиеся в кругу наших знакомых. Еще приятнее бы было мне услышать от Вас, что Вы так же дружески любите меня, что, по возвращении, опять будете говорить мне: «Придите вечером, придите завтра, послезавтра», и так же не будете тяготиться моим ежедневным присутствием, как не тяготились до моего отъезда. — Что дети Ваши? Что друг мой Авдотья Андреевна? Кланяйтесь ей и мужу ее. Надеюсь, с «Дианой» получить от Вас письма. Но до этого еще долго. Ах, как мне скучно, как бы хотелось воротиться скорей! Зачем, спросите Вы? И сам не знаю. Ну хоть затем, чтоб избавиться от трудов и беспокойств плавания. Как надоело мне море, если б Вы знали: только и видишь, только и слышишь его.
Весь Ваш И. Гончаров
Вы, Элликонида Александровна, конечно прочли всё это письмо и видите, что мне скучно, даже тяжело: хотите утешить меня, даже успокоить? Повторите, что Вы сказали в одном из Ваших писем, ну хоть солгите, если бы правды не хватило: скажите, что Вам веселее будет, когда я ворочусь, что Вы с Екатериной Александровной по-прежнему будете каждый день пускать меня к себе и терпеливо выносить, как я буду сидеть по целым часам молча или бранить желчно кто попадется под руку? Да? Так? Ну, покорно Вас благодарю. До свидания же, дайте руку и не сердитесь, что мало пишу — устал.
Ваш И. Гончаров.
Письмо это повезет одно из наших судов в Камчатку и там отдаст на почту. Кланяйтесь всем: Никитенке, Коршам, Одоевскому, Панаеву и прочим.
Прилагаемое письмо передайте Майковым: я не знаю, там ли они всё живут.
Потрудитесь сказать А. П. Кореневу, что я к нему буду писать с Амура. Получил он мое письмо с нашим курьером Кроуном?
Eвг. П. и H. А. МАЙКОВЫМ 14 (26) марта 1854. Пио-Квинто
14/26 марта 1854.
Филиппинские острова. О-в Камигуин,
порт Пио-Квинто.
Нужды нет, что отсюда до вас более 25 тысяч верст, но вы все постоянно присутствуете в моем воображении, я всех вас вижу и зорко слежу за каждым и за каждой. Вы, Евгения Петровна и Николай Аполлонович, занимаете средину картины, на двух ваших диванах, а кругом в живописном беспорядке и все прочие, которых не называю, но которые, конечно, как на перекличке, все скажут: я! Здоровы ли вы, что делаете? Вот вопросы, которые постоянно посылаю мысленно, словесно и письменно к северу, и не могу добиться ответа. Если захотите послать такие же вопросы к юго-востоку, то адресуйтесь к Языкову: на некоторые он ответит сейчас же. Я пишу к нему, где я был и что делал до сих пор. Вам скажу только, что путешествие надоело мне как горькая редька, до того, что даже Манила, куда мне так хотелось и где мы пробыли недели две, едва расшевелила меня, несмотря на свою роскошную растительность, на отличные сигары, на хорошеньких индиянок и на дурных монахов. Мне прежде всё хотелось в Америку, в Бразилию, а теперь рад-радехонек буду, если бы пришлось воротиться хоть через Камчатку и Сибирь. Я за недостатком моциона хирею и толстею так, что меня теперь в хороший дом пустить нельзя. На море бы и не глядел: другие свыкаются с ним и любят, а я чем больше плаваю, тем больше отвыкаю. Качка меня бесит, буря, обыкновенное явление на море, пугает, образ жизни на корабле томит. Люди надоели, и я им тоже. Вот третий день стоим у островка на якоре, берега покрыты непроницаемой, кудрявой зеленью, такой, что Вы, Евгения П[етровна], за счастье бы сочли каждую травку и ветку посадить в горшок в своей комнате, а я еще и не съехал ни разу на берег, несмотря на то что сегодня там был шумный обед с музыкой и разными удовольствиями. В тропиках мне невыносимо жарко, а подвинемся к северу — холодно. Зубы опять болят, и в тропиках, и на севере. Ревматизм просто водворился в виске и челюстях и беспрестанно напоминает о себе. Нет, чувствую, что против натуры не пойдешь: я, несмотря на то что мне только 40 лет, прожил жизнь. Теперь, куда ни пошлите меня, что ни дайте, а уж я на ноги не поднимусь. Пробовал я заниматься, и, к удивлению моему, явилась некоторая охота писать, так что я набил целый портфель путевыми записками. Мыс Доброй Н[адежды], Сингапур, Бонин-Сима, Шанхай, Япония (две части), Ликейские острова — всё это записано у меня, и иное в таком порядке, что хоть печатать сейчас; но эти труды спасли меня только на время. Вдруг показались они мне не стоящими печати, потому что нет в них фактов, а одни только впечатления и наблюдения, и то вялые и неверные, картины бледные и однообразные — и я бросил писать. Что ж я стану делать еще год, может быть, и больше?
Но жаловаться нечего и не на кого. Я ни минуты не раскаивался в том, что поехал, и не раскаиваюсь до сих пор, потому что, сидя в Петербурге, жаловался бы еще больше. Лучше скажу, что мы намерены делать. Мы узнали в Маниле, что английский и французский флоты уже вошли в Черное море и, следовательно, война почти неизбежна, вот мы и тягу оттуда, чтоб не пришли английские суда вдвое сильнее наших и не взяли нас. Теперь плавание наше делается всё скучнее и скучнее. Нет ни одного порядочного места, где бы не было французов и англичан. Поневоле должны идти на север, прятаться где-нибудь около Камчатки. Уж если так, лучше бы вернуться. Но, вероятно, придется зайти еще в Японию. В последнее время мы зажили с японцами дружески. Они давали обеды нам, а мы им. Чего я не ел тут! Помните, я всегда обнаруживал желание пообедать у японцев и китайцев? Желание мое было удовлетворено свыше ожиданий. Мы обедали у японских вельмож раз десять и, между прочим, однажды были угощены торжественным обедом от имени японского императора. Так как японцы столов не употребляют, то для каждого из нас сделан был особый стол, на каждом столе поставлено до 20 и более чашечек и блюдечек с разными кушаниями. Мяса не едят, и нас потчевали рыбой, зеленью, дичью, трепангами (морскими улитками), сырой рыбой, приправленной соей, и т. п. Но всего этого подают так немного, что я съел все 20 или 30 чашек да еще, приехавши домой, пообедал как следует; и другие тоже. Сжьогун прислал нам подарки, состоящие из материй (предрянных) и фарфору. Адмиралу и трем из его свиты, в том числе и мне, подарено по нескольку кусков этой материи, офицерам по дюжине тончайших, как почтовый лист, чашек. Подарки с нашей стороны были роскошны. Вельможи, напротив, надарили адмиралу превосходных вещей — такое множество, что из них можно составить прелюбопытный музеум. Некоторым из нас, и мне тоже, прислали они кое-что в подарок: лакированных ящиков, трубок, чернильниц, своего табаку. Всё вздор, но я храню как редкость и как воспоминание. Если довезу, то поделюсь с вами. К сожалению, всего этого мало: мы хотели купить, да не продают.
Не сердитесь, что письмо вяло и неполно. Я сообщаю вам кое-какие крупные сведения, на выдержку. Подробности записаны у меня в путевых записках, иногда с литературными замашками, но без всякой лжи. Если доеду и привезу их, то прочту, разумеется, вам первым. Если утону, то и следы утонут со мной. Посылать не хочу, потому что большая часть набросано слегка и требует большой обработки. Да и кто разберет мое писанье? Не знаю, даст ли мне Бог этот праздник в жизни: сесть среди вас с толстой тетрадью и показать вам в пестрой панораме всё, что проходит теперь передо мной. А хотелось бы.
Вас, Аполлон, и Вас, Старик, обнимаю, также как и супруг ваших: старику это позволительно.
На Вас, прекрасный друг Юния Дмитриевна, я предъявляю всегдашние свои неотъемлемые права, то есть обнимаю без спроса Александра Павловича, которому дружески кланяюсь. Я было хотел написать к Вам особо, да выходило чересчур мрачно и холодно, согласно тому, что происходит у меня на душе. Зачем? это не хорошо, не годится. У Вac мраку, холода и печали довольно и без того. Здесь же так светло, тепло, роскошно, что совестно быть эгоистом и навязывать другим свою скуку.