Литмир - Электронная Библиотека

     И в литературе он, подобно Мандельштаму и Верлену, ищет не "литературу", которую также считает, как и всякое эстетство, чуть ли не бранным словом, а — весть, значимость, пророчество, в крайнем случае бунт. "Все прочее — литература" — словами Верлена. Посмотрите, как старается оправдать он интеллектуальные наблюдения раннего Мандельштама: "Никакой это не декаданс". Это же в том ряду, что оправдания матери: "мой сын — не хулиган", или "моя дочка — не гулящая"... Что угодно, но только не тлен растления. Потому и у Мандельштама выделяет он, как его ярчайшую характеристику, то, что "будучи евреем, избирает быть русским поэтом — не просто "русскоязычным", а именно "русским", и это решение — не такое уж само собой разумеющееся". И потому выбор в пользу русской поэзии и "христианской культуры" сложен, но последователен.

     НЕ ТАКОВ ЛИ ПУТЬ САМОГО АВЕРИНЦЕВА? Почвенника, но "средиземноморского"; ученого, но пишущего стихи и художественные эссе, православного, но охотно погружающегося в мир "культурпротестантизма"?

     И к проповедям своим идет он сложным путем творческой игры и парадокса.

     И к ностальгии своей, несомненно, сам же относится настороженно. Внутри явно ностальгической книги "Поэты", озаренной значимостью поэта, сам же и пишет: "Мои слова — не ностальгический вздох об уходящем. Боже сохрани!"

     Я отношу эти оправдательные слова к "недугам его времени".

     При этом сам же напечатал в "Новом мире" одну из своих откровенно исповедальных и неожиданно даже политически риторических статей, где уже не в своих неожиданных, иногда пророческих, отступлениях и сносках, а напрямую говорит о себе и своем времени, и назвал ее "Моя ностальгия".

     Вполне естественно, ему чужда и нынче, и раньше ностальгия событийная, ностальгия по самому 1937 году как таковому, с любой точки зрения: и палача, и жертвы.

     "Ах, не по доброму старому времени, какое там; время моих начальных впечатлений — это время, когда мне, шестилетнему или вроде того, было веско сказано в ответ на мой лепет: "Запомни: если ты будешь задавать такие вопросы чужим, твоих родителей не станет..."

     И правда, какая тут ностальгия?! "И все-таки — смотрю на себя с удивлением! — все-таки ностальгия. Ностальгия по тому состоянию человека как типа, когда все в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было "значительное". Даже ложная значительность... по-своему свидетельствовала об императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения коего и жизнь — не в жизнь..."

     А уж у нас, у русских, весь ХХ век был в сплошной значительности, когда часто каждый жест означал саму жизнь. Но даже без трагедийности, даже, к примеру, обычное чтение, ведь Аверинцев, увы, справедливо фиксирует, что "наше поколение русской грамотной публики было, кажется, последним, рассматривавшем чтение... (любого серьезного классического писателя — В.Б.) как непременную обязанность".

     Все было — "значимо". И злодеи, и герои. И пафос, и сопротивление пафосу. Значимы были политики и писатели. "Я знать не знаю, был ли де Голль разумным политиком; но он был — значителен, как "великие мужи" a la Плутарх. (А если бы и силой легенды — кто сложит такие легенды про нынешних?)".

     Вся первая половина ХХ века, не говоря о далеком прошлом, была по-настоящему значительна. Даже в культуре двадцатых годов любой жест разрушения, любой "Черный квадрат" Малевича обозначал шаг истории, некое знамение, или предзнаменование. Это был мир Сергея Аверинцева, мир значимых понятий и символов, которые если и отвергались им, то тоже значимо, обдуманно.

     Даже ужасы Хичкока или первые сексуальные революции, что на Западе, что в России двадцатых годов — "жили трепетностью квазиэсхатологических чаяний".

     Ученого потрясло, насколько сегодня значимость исчезла из нашей жизни. Западный мир отказался от любой значимой мотивации. Далее эта пустота распространилась и на Россию. Исчезли понятия добра и зла. Убийства, войны, бомбежки — ничего не значат.

     Само по себе состояние, когда самолеты США бомбят города Сербии или Ирака, убивают сотни людей и их же телерепортеры спокойно снимают эти бомбежки, интервьюируют беженцев или раненых и не видят в этом поведении ничего странного, такое состояние — признак полной пустоты мира.

     Любая ситуация фривольна. И вот уже у Аверинцева возникает (и никуда не деться) та же ностальгия по любой значимости. "Не мне же, в самом деле, обижаться за "настоящих" наци или "настоящих" большевиков! И все же, и все же — там было более опасное, но морально более понятное искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная претензия на значительность, которой нынче нет как нет. В том-то и ужас, что сегодня люди могут сколько угодно убивать и умирать — и, сколько бы ни было жертв, это все равно ничего не будет значить".

     Сергей Аверинцев ищет в обществе если не откровения, не героизма, то хотя бы ощущение какого-то вызова, пусть дешевого демонизма — и не находит ничего. Это не просто ностальгия, а своеобразный и жесткий манифест русского интеллигента, протест византийского моралиста. Самое печальное для него, что и этот громкий манифест, опубликованный в когда-то самом знаменитом журнале, абсолютно никем не был услышан. Так, прошелестело что-то в узких интеллигентных кругах, и то скорее неодобрительное. Мол, ему уже и фашисты значимыми кажутся...

     Сергей Аверинцев не то, что согласен, но допускает даже далекие для него идеи национализма с присущим национализму "литым золотом исторических форм Идей", но все подменено и "жертвы будут даже не во имя, скажем, национализма, хорош он или плох, этот национализм, а только во имя чьего-то желания быть националистом или как бы националистом!"

     Это прямо в огород Жириновскому, не иначе. Вот он — абсолютный символ пустоты, против чего восстает Аверинцев. Любая значительность, любая серьезность, любое знамение отвергается обществом. Что будет дальше?

     Статья "Моя ностальгия" как бы завершает книгу Аверинцева "Поэты", это самый концентрированный взгляд на сегодняшний мир, и это — отрицание такого мира, когда "священник, не готовый заранее и с энтузиазмом одобрить все последствия "сексуальной революции", вызывает однозначную отрицательную реакцию".

     Отрицание мира, где любая льющаяся кровь — "не вопрос значения".

     По сути само написание "Моей ностальгии" — историческое деяние. Значит, можно вновь воскликнуть: "История еще не кончилась".

Эдгар Лейтан  С. С. АВЕРИНЦЕВ В ВЕНЕ

Приступать к этой теме страшно -- слишком ещё всё это личное, слишком глубока рана, нанесённая нетерпеливой в своей жадности смертью, пришедшей так рано, так не вовремя (впрочем, когда это она бывает "вовремя"?). Слишком уж стал этот человек частью души, без него осиротевшей. И слишком невосполнима потеря, хотя, казалось бы, столько лет уже прошло. Всё -- "слишком".

Но меня просят поделиться воспоминаниями. Сознавая, что для кого-то, знающего Аверинцева лишь по его письменным трудам или просто потому, что -- "как же можно не знать Аверинцева?..", эти небольшие заметки помогут сделать образ Сергея Сергеича чуть более близким и родным, попытаюсь хоть что-нибудь изложить из своего опыта общения с ним, хотя бы как простой долг благодарной памяти. Только боюсь, что в этих записках, ни на что другое и не претендующих, как быть отрывочными субъективными набросками, будет больше о моём собственном восприятии Аверинцева, чем о самом Сергее Сергеиче. Так что на объективность, увы, рассчитывать приходится мало. Да простят мне читатели нескладность изложения…

12
{"b":"282462","o":1}