С проблемой свободы выбора связывает Мережковский и образ Иуды, совмещающий в себе две величайшие потенции: добра и зла. Предательство Иуды не рассматривается автором как абсолютное зло. «Крайнее зло нераскаянно»[219]. Герой несчастен, поскольку достижение искомой цели (жажда наступления Царства Божия владеет Иудой не менее, чем Христом) мыслится возможным неприемлемым для христианства способом. Иуда жаждет наступления Царства Божия путем насилия. Иисус с мечом в руках — символ обретения бессмертия для Иуды. Главный мотив предательства — разочарование. Иисуса, выгоняющего торговцев из храма бичом, наказующего силой мировое зло, Иуда принимает; Христа, отвергнувшего меч, «тишайшего», победившего мир любовью, — принять не может. Истинная свобода, по Мережковскому, свобода во Христе; своеволие, \196\ бунт рабов, революция, основанные на насилии и крови, ведут к последнему «великому рабству Антихриста». Неприятие современного мира основывается у Мережковского на неприятии насилия: «Мир, как он есть, и эта книга (Евангелие. — О.К.) не могут быть вместе. Он или Она: миру надо не быть тем, что он есть, или этой Книге исчезнуть из мира»[220]. Мережковский хочет быть с Христом, а не с миром.
Антиномия Мережковского: Иисус с хлыстом в руках — Иисус тишайший, введенная автором как основная психологическая коллизия выбора Иуды и один из способов еще раз подчеркнуть человеческую природу Иисуса, умевшего быть не только кротким, но и гневным, неверно истолковывалась критикой. Г. Адамович отмечал «идущий от всего сочинения холодок», утверждал, что Мережковский перенес Евангелие «в какое-то недоступное “вне”, и даже догмат спасения провозглашен с тех же высот не столько как обещание, сколько как непреложный обязательный приговор»[221]. Критик обвинял Мережковского в любви к насилию, решив, что облик бичующего Иисуса сладок сердцу писателя, а также — в стремлении подогнать исторические факты под собственные далекие от жизни построения и концепции. Христианская критика приняла роман как неудачное богословское сочинение. М. Лот-Бородина, обвиняя Мережковского в гностическом извращении используемых источников, увлечении «языческими чарами», гипертрофии человеческого начала в образе Христа, господстве чувственного и телесного, \197\ «блуде вокруг Отца, Сына и Матери-Духа», определила позицию автора как эмоциональное христианство, не имеющее стержня, а его Евангелие — как книгу, лишенную искупления и благодати[222]. С. Безобразов указывал на ошибки и неточности в использовании автором богословских и исторических документов, говорил о неспособности Мережковского удержаться на высоте интуиции, Христос в романе казался ему похожим на Антихриста[223]. А. Салтыков, напротив, считал, что роман своим синкретизмом «возвращает нас к истокам христианства. Ибо раннее христианство не знало разрыва между верою и знанием»[224]. Критик рассматривал роман как сплав личного духовного опыта с духовным и историческим опытом XX столетия, попытку познающего чтения Евангелия, стремление видеть в Евангелиях биографию Христа: «Никто не развернул с такой силой, как это сделал Мережковский, личную драму Христа»[225]. Б. Вышеславцев видел «главное достоинство книги Мережковского в абсолютной оригинальности его метода: это не “литература” (литература о Христе — невыносима), не догматическое богословие (никому, кроме богословов, непонятное); это и не религиозно-философское рассуждение — нет, это интуитивное постижение скрытого смысла, разгадывание таинственного “Символа” веры, чтение метафизического шифра, разгадывание евангельских притч, каковыми в конце концов являются все слова и деяния Христа»[226]. Мережковский хочет быть «учеником Христа, и притом любимым учеником, которому \198\ доверены особые тайны»[227]. Он никогда не остается самодостаточным, используя материал других прозрений; интуитивно разгадывает чудесное, отталкиваясь от «изумления» — начала истинной философии и мистики.
На наш взгляд, все вышеприведенные критические замечания не в полной мере характеризуют природу романа. Нежелание рассматривать сочинение писателя как философско-биографический роман-концепцию приводит читателей к резкой поляризации мнений и эмоциональности, лишенной объективности, господствующей в высказываниях хулителей и доброжелателей Мережковского. Мережковский во всех сочинениях, независимо от периода их создания, остается «осмысливателем бытия» (И.С. Лукаш), но мыслит он в художественных образах, и поэтому жанр философского романа-концепции, обладающего собственным художественным действием и позволяющего автору активно участвовать в повествовании, используя широко развернутые философско-лирические монологи, как нельзя лучше соответствует образу мысли писателя. Особенностью «осмысливания бытия» объясняется и новообретенный синтез возможностей философского и биографического романов. Так, отрешившись от святости темы и величия Образца, взятых Мережковским в основу повествования, читатель открывает художественный образ, созданный Мережковским, воплощающий метафизическую правду писателя, выросшую из его видения и представления о мире, Боге и человеке. \199\
Формально роман построен по схеме, рассмотренной нами выше при анализе дилогии, созданной Мережковским ранее. Открывается повествование философемой, заявленной в эпиграфе. Раскрытие философемы происходит в сюжетном действии и проверяется судьбой героя. Изменение формы по отношению к предыдущей дилогии заключено в отказе либо в сведении к минимуму использования второстепенных персонажей, роль которых (ведение философских диспутов и проверка истин) берут на себя авторские монологи, особый характер которых разбирался нами ранее, а также внесюжетные элементы — вставные новеллы в виде апокрифов и преданий, путем мифологизации достигающие той же цели.
Роман «Иисус Неизвестный» послужил образцом дальнейшего творчества Мережковского в эмиграции. Тематически это обусловлено философской концепцией писателя, героями которого становились исторические личности, хоть сколько-нибудь сумевшие приблизиться к совершенной Личности Христа, соединившего в себе материальные и духовные сущности, Небо и Землю, наиболее близкие к обожению и грядущему Царству Божию, способные помочь миру, по вере Мережковского, в достижении спасительного Абсолюта. Произведения оформлялись по созданному Мережковским канону философско-биографического романа-концепции с усиленной ролью авторского монолога, становящегося развернутой философемой романов, занимая подчас добрую половину произведения. Разные по художественной \200\ силе, глубине эмоционального впечатления и духовного прозрения многочисленные романы Мережковского: «Наполеон» (1929), «Лица святых от Иисуса к нам: Павел, Августин» (1936), «Франциск Ассизский» (1938), «Жанна д’Арк и Третье Царство Духа» (1938), «Данте» (1939), «Реформаторы: Лютер, Кальвин, Паскаль» (1941), «Испанские мистики: Святая Тереза Иисуса. Святой Иоанн Креста. Маленькая Тереза» (1998), невзирая на нюансы и оттенки, различные вариации одной и той же темы, оформленной в художественном жанре философско-биографического романа-концепции.
Заключение
Современному российскому читателю эмигрантское творчество Д.С. Мережковского, недоступное в советские годы, стало открываться сравнительно недавно. И хотя к настоящему времени литературное наследие писателя представлено практически во всей своей полноте, включая и эмигрантский период, количество исследований, посвященных позднему периоду его творчества, остается незначительным. Вероятно, подобное невнимание к поздним сочинениям писателя, при том что общее количество исследований его творчества весьма велико, объясняется не только долгим отсутствием произведений Мережковского на родине. Не меньшую роль здесь играет и очевидная адаптация современной российской литературой и литературоведением того негативного отношения к эмигрантским сочинениям писателя, которое было характерно для русской эмигрантской критики.