Он со вздохом вышел из комнаты.
— Идите к ней, мой друг, — сказал он Марье Николаевне.
На нем лица не было.
— Ей хуже? — спросила Марья Николаевна.
Он махнул рукой.
— Толкует о монастыре! — ответил он коротко.
— Что вы? Это отец Иван натолковал! Надо отговорить…
Он ничего не ответил и только повторил снова:
— Идите к ней!
Марья Николаевна вошла в комнату Поли. У нее страшно билось сердце. Она почти боялась свидания с этой девушкой. Невольно она была причиной несчастия этого бедного создания. Заслышав в комнате шаги, Поля открыла глаза, — они, ввалившиеся, большие, открылись широко, и на минуту в них вспыхнул огонь. Марье Николаевне показалось, что в этом взгляде были и ненависть, и злоба, и ужас. Но это была только минута; они вновь потухли, личные мускулы больной стали вздрагивать, грудь порывисто поднималась, руки закрыли лицо, и, свернув голову набок, больная глухо зарыдала:
— Грешница… все еще грешница!.. Господи, подкрепи… Простите меня, окаянную, — шептала она прерывающимся голосом.
Марья Николаевна склонилась над ней и в слезах начала говорить бессвязно слова утешения. Больная стала мало-помалу успокаиваться. Она тихо взяла руку Марьи Николаевны и поднесла к губам.
— Себя хотела загубить, дитя загубила, его, вас всех… — шептала она.
Марья Николаевна наклонилась еще ближе к ней и поцеловала ее.
— Пусть он не приходит, — тихо сказала Поля. — Не могу… не могу смотреть… Ох, тяжело от грехов освобождаться…
— Полноте, Поля! Отчего же его вы не хотите видеть?
Поля опять открыла глаза со страхом и недоумением, точно удивляясь, что ее не понимают.
— Я теперь… не о мирском мне думать нужно… А он придет… не могу, не могу! Мне молиться надо, грех замаливать, а не грешить… Бога я при нем забываю!
Она опять откинулась навзничь головою и закрыла глаза, как бы впадая в забытье. Но ее губы продолжали шептать:
— И всегда так, и прежде, и теперь… Не любовь, а наваждение… без божьего благословения… Любила и мучила, и мучилась… Уйти бы скорей… Освобожу… освобожу… А любить никто не будет так… никто!
Она тяжело вздохнула и смолкла.
Марья Николаевна присела на стул у постели, забывшись и всматриваясь в больную. Теперь это исхудалое лицо с ввалившимися глазами, с бледными губами, с осунувшимися щеками, вздрагивавшее за несколько минут от рыданий, было невозмутимо спокойно и блаженно улыбалось, точно больной снился сладкий сон любви. Ее дыхание было очень слабо, но ровно; утомленная волнениями этого утра, она теперь крепко спала.
Когда Протасова очнулась от тяжелых дум, ее лицо было влажно от слез и серьезно. Впервые в этот день у этой постели она передумала многое о любви, передумала глубоко и серьезно, смотря на эту несчастную жертву необузданной, неосмысленной страсти. «Бога забыла для него», звучали в ее ушах слова Поли. Ей стало жутко. Неужели и она любит его такою же любовью? Неужели и она для него забудет бога — бога правды, добра, справедливости, чести, любви к ближним? Но разве он этого когда-нибудь потребует? Разве он может этого потребовать? Нет, нет, никогда!.. Он честный и добрый человек, он может вести ближнего только к добру и правде! Поля тихо вздохнула во сне. Марья Николаевна вздрогнула, и ее охватило тяжелое чувство, точно ее кто-то уличил в чем-то постыдном. «У постели умирающей думаю об отнятии у нее любимого ею человека, всего, что ей дорого в жизни», пронеслось в ее голове. «И умирает, быть может, только от того, что я стала на ее дороге», с горечью продолжала она думать. Сколько бессознательного эгоизма, сколько легкомыслия было в ее поведении. Ей вспомнились все мелочи ее недавнего прошлого: ее постоянные посещения Егора Александровича, просиживанье с ним до ночи, прогулки с ним. Как должна была терзаться Поля в эти минуты. У нее ведь не было в жизни ничего: ни друзей, ни богатства, ни бога, ничего, кроме одного любимого человека. И его-то отнимала, вырывала у нее из рук она, Марья Николаевна, неумышленно, бессознательно, — но разве это было не все равно для бедной девушки?.. А он? Неужели он не понимал этого? Зачем он не предупредил ее, Марью Николаевну? Или он, как мужчина, не замечал ничего, что делалось в простом женском сердце?..
Где-то пробили часы и напомнили Протасовой, что ей пора идти.
Она устало поднялась с места. Она была бледна и серьезна, когда вышла из спальни Поли в гостиную, где Егор Александрович задумчиво ходил взад и вперед по комнате. Увидав Марью Николаевну, он остановился.
— Что?
— Уснула!
На мгновенье оба смолкли.
— Много она перестрадала, — тихо сказала Марья Николаевна.
Он сдвинул брови, ничего не ответил ей. Она заторопилась, отыскивая свою верхнюю одежду.
— Вы уходите? — спросил он.
— Да. Пора!.. Да, кстати, нужно вам сказать, — начала Марья Николаевна и вдруг остановилась.
— Что? — спросил он.
— Забыла… Ах, какая память!.. Ну, потом! — ответила она в замешательстве.
Ей хотелось передать, что Поля просила его не заходить к ней, но при одной мысли об этом на ее щеках выступил румянец. Ей стало стыдно, точно она хотела передать ему не желание Поли, а свое желание — желание отстранить его от умирающей. В невольном, плохо замаскированном смущении Протасова наскоро протянула ему руку. Он хотел ее спросить, когда она придет, но, вместо этого вопроса, проговорил:
— Спасибо вам за все последние дни!.. Я этого никогда не забуду…
Она пробормотала в ответ что-то неясное, сбивчивое.
Они пожали друг другу руки и простились, как почему-то показалось обоим, надолго, может быть, навсегда…
Десятая глава
I
В жизни бывают дни, недели, месяцы, стоящие многих и многих лет. Они похожи на страшные бури во время путешествия по морю. Вы совершаете морское путешествие, дни сменяются днями, ничем не отмеченные, однообразные, продолжительные и, все-таки, забываемые бесследно, не оставляющие в душе ничего; но вот начинается буря, все приходит в смятение, раздается вой и свист в мачтах, холодные брызги разбивающихся о бока корабля волн обдают палубу, где-то слышится треск, точно судно расходится в пазах, кого-то снесло в море налетевшей волной, каждая минута грозит смертью, и вы, объятые страхом, переживаете в эти минуты целые годы, готовясь к смерти. Если не все молятся в эти минуты, то едва ли кто-нибудь в эти минуты не останавливается в страхе перед вопросами о прошлом и о будущем; в несколько мгновений переживаются душою целые годы. Такие дни пережил Егор Александрович во время болезни и выздоровления Поли. Он не анализировал, не мог анализировать своих чувств к ней; он не спрашивал себя, насколько он ее любит, насколько любил ее, насколько дорожит ею. Он просто видел перед собою глухие страдания существа, которое его страстно любит: эти ввалившиеся глаза следили за ним еще недавно с таким обожанием, эти сухие, синеющие губы шептали ему чуть не вчера слова беспредельной любви, эти исхудалые руки ласкали его чуть еще не накануне, обвиваясь вокруг его шеи. И он за все это не дал, не мог ей ничего дать, кроме несчастия. И если бы хоть упрек сорвался с ее губ, он пробудил бы, может быть, реакцию в душевном настроении, вызвал бы желание оправдаться, защититься, высказать свои обвинения. Но она лежала перед ним с полупотухшими, кроткими глазами, как подстреленная им птица. Эти глаза выражали не жалобу, не упрек; они просто говорили: «Ну, вот видишь, я и умираю!» Это сравнение Поли с подстреленной птицей не выходило из его головы, проносилось в уме не мыслью, а образом, доводило чуть не до слез.
— Поля, милая, тебе лучше? — говорил он мягким голосом на другой день после исповеди.
— Лучше! — прошептала она бесстрастно.
Он взял ее руку и хотел поднести ее к своим губам. Она слабо отдернула ее.
— Не надо, Егор Александрович!.. — сказала она. — Не надо!
В ее голосе было что-то такое, точно она хотела защититься, просила пощады. Это был тон измучившейся в пытке страдалицы, чувствующей, что вот-вот сейчас коснутся до ее еще не заживших ран.