— У отца ноги отнялись, мать тоже хворала, сестра и всегда чахоточной была, тутъ и стали насъ гнать изъ нашего угла. Уголъ — въ повалку четверымъ лечь, а даромъ не давали въ немъ спать. Я одинъ сталъ по-міру ходить. Что мнѣ дадутъ? Молодой! «Работай», говорятъ. Гдѣ же мнѣ работать? Кто возьметъ. Вонъ я какой! Разъ въ полицію чуть не взяли. Вывалялся въ ногахъ, отпустили. Мнѣ невозможно было тогда въ полицію попасть. Что съ отцомъ, матерью да сестрой сталось бы? Тутъ и стало мнѣ представляться: образъ въ золотой рамѣ да лампадка восемьсотъ рублей, а то и болѣе стоятъ. Хожу, прошу милостыню, а они все передъ глазами стоятъ. На что, думаю, покойникамъ? Скрасть, продать, можно и отца, и мать, и сестру въ отдѣльную квартиру пристроить. Хоть разъ передъ кончиной. Восемьсотъ рублей, деньги большія. Четверть дадутъ, и то счастье. Тоже думалъ: потомъ замолю грѣхъ. Святые угодники и злодѣевъ прощаютъ! Въ монахи поступлю и замолю. Давно въ монастырь хотѣлось. Только своихъ жаль было бросить, пока живы.
Онъ опустилъ глаза.
— Вечеромъ схоронился на кладбищѣ; какъ заперли его да улеглись могильщики, пошелъ на могилу, сталъ пробовать, можно ли дверь у рѣшетки отворить. Открылъ гвоздемъ. Потомъ сталъ пробовать образъ, лампадку. Жутко было. Все будто подъ землей кто ворочался. На первый разъ такъ и бросилъ, ушелъ, не глядючи. «Богъ съ нимъ, думаю, съ чужимъ добромъ!» А тутъ стали говорить хозяева въ углу, что повезутъ отца и мать въ больницу, а меня съ сестрой погонятъ. Опять стало толкать: «поди! возьми!»
Онъ вздохнулъ.
— Ну, и пошелъ опять. Тяжело было. Гвоздемъ все да отверткой ковырялъ. Инструментовъ не было. Въ три ночи все сдѣлалъ, забралъ, пошелъ. У Дѣвичьяго монастыря на дорогѣ запримѣтили меня. Взяли… избили больно дорогой…
По его исхудалымъ щекамъ медленно катились одинокія слезинки. Грудь тяжело дышала, точно послѣ долгой скорой ходьбы.
По желанію защитника, кромѣ цѣлой массы свидѣтелей изъ подвальныхъ жителей, показывавшихъ о безукоризненномъ поведеніи обвиняемаго, вызвали свидѣтельницу Марію Петровну Волошинову. Она, обыкновенно развязная и держащаяся съ достоинствомъ, вошла въ залъ несмѣлыми шагами, видимо растерявшись среди непривычной для нея офиціальной обстановки, и никакъ не могла справиться съ кружевнымъ платкомъ, все сваливавшимся съ ея плечь и волочившимся по полу. Ей указали мѣсто посрединѣ зала лицомъ къ предсѣдателю. Начались вопросы. Она заторопилась, заговорила прежде, чѣмъ вслушалась въ предложенный ей вопросъ.
— Ничего я, господа судьи, не желаю, ничего не ищу, я человѣкъ богатый и ни съ кѣмъ не судилась. Ни въ нравахъ это у меня, ни въ обычаяхъ.
Ее попытались прервать, но она торопливо продолжала:
— Сама я во всемъ кругомъ виновата и каюсь, что подвела несчастнаго человѣка…
— Позвольте, — нетерпѣливо остановилъ ее, наконецъ, предсѣдатель. — Вы должны отвѣчать на вопросы, только на вопросы.
— Виновата, виновата, господа предсѣдатели, — сконфуженно извинилась она. — Не знаю вашихъ порядковъ. Скажу только, что сердце мое разрывается, глядя на этого соблазненнаго мною ребенка. Силъ моихъ…
Ея опять остановили. Защитникъ, едва замѣтно усмѣхаясь, задалъ ей вопросъ, помнитъ ли она, какъ она хвастала образомъ и лампадой при подсудимомъ и говорила о цѣнѣ этихъ вещей.
— Да, какъ же не помнить, Александръ Васильевичъ, — обратилась она къ защитнику: — я же сама это и разсказывала вамъ. Не будь этого…
Ей напомнили, что она должна отвѣчать предсѣдателю на вопросъ, заданный ей защитникомъ. Она въ своемъ домѣ не привыкла къ подобному способу разговора и опять немного растерялась, немного обидѣлась. Потомъ сообразила, повидимому, что дѣйствительно Александръ Васильевичъ и такъ все знаетъ, а что надо разъяснить дѣло другимъ, и начала объясненія.
— Я, видите ли, господинъ предсѣдатель, изготовила памятникъ мужу, сыну и себѣ. Заказала образъ, бронзовую раму для него, лампаду передъ нимъ. Хотѣлось все понаряднѣе, поизящнѣе. И мужъ былъ человѣкъ, любившій все нарядное да изящное, и я тоже. Извѣстно, люди богатые, можно, значитъ, привередничать, хоть кругомъ весь міръ съ голоду погибай. Что дѣлать, всѣ мы люди, всѣ человѣки! Такъ я все и сдѣлала получше, да подороже. Денегъ нечего жалѣть, на мой вѣкъ станетъ и дѣтямъ останется. Спросили за все восемьсотъ съ небольшимъ — что-жъ, и дала, лишь бы хорошо все вышло. Потомъ и еще пришлось приплатить, ну да я объ этомъ никому не говорила. Вотъ какъ изготовили все, пришла я посмотрѣть и встрѣтила знакомаго человѣка… Здѣсь онъ, — сказала она и обернулась, ища меня глазами среди публики.
— Продолжайте, — сказалъ ей предсѣдатель.
— Нѣтъ, я только смотрю его, потому подтвердить онъ можетъ…
— Я васъ прошу продолжать.
Она вздохнула, слегка пожала плечами и, опять покоряясь волѣ предсѣдателя, начала разсказывать:
— Такъ вотъ встрѣтился, говорю я, знакомый человѣкъ, я и расхвасталась! «Каково? — говорю. — Работа художественная. Восемьсотъ рублей слишкомъ стоитъ». Для меня, господинъ предсѣдатель, восемьсотъ рублей — пустяки и хвастливость не въ моей натурѣ, да и не въ такомъ положеніи я стою, чтобы хвастать, а разговорилась я объ этомъ, потому что ужъ очень вещи хороши были, и хвастала я, что дешево досталось все. Старушечья бабья слабость. А въ это время, родные вы мои, подошли къ намъ двое нищихъ: старичокъ слѣпенькій, благообразный такой, да мальчоночка съ нимъ, худой-худой. Да что мнѣ разсказывать о немъ, сами видите, господа, въ чемъ душа держится. Въ больницѣ бы ему лежать, а не здѣсь сидѣть, суда ожидая. Залюбовалась я на его волосы да глаза, да удивилась, что онъ тщедушный такой. Спросила старичка: «Хворый онъ у тебя?» а старичокъ отвѣтилъ: «Голодный». Голодный! Слово-то это какое, господинъ предсѣдатель, вы поймите; А у меня образъ да лампадка для украшенія памятника чуть не въ тысячу рублей! Тогда-то ничего этого и въ голову не пришло. Гдѣ же придти, пока Господь глазъ не откроетъ? Подала я имъ, отцу и сыну-то, гроши какіе-то, не помню, право, сколько, а сама думаю: «разспросить ихъ развѣ, да помочь имъ какъ-нибудь», а тутъ другіе нищіе нахлынули, отбою отъ нихъ нѣтъ на кладбищахъ, пьяницы да воришки все больше, и забыла я про старичка и его мальчонка. И вѣкъ себѣ этого не прощу. Натолкнула на грѣхъ человѣка, ввела въ искушеніе…
Протасовъ задалъ ей вопросъ, не замѣтила ли она тогда же въ лицѣ или во взглядѣ молодого нищаго чего-нибудь подозрительнаго, зависти, злобы, недобраго умысла, вообще чего-нибудь такого, что дѣлало его подозрительнымъ.
Старушка быстро обернулась къ адвокату и съ жаромъ съ горькимъ упрекомъ въ голосѣ заговорила:
— Да что вы, батюшка Александръ Васильевичъ, я же сама вамъ…
Ей не дали кончить и напомнили снова, что на вопросы защитника надо отвѣчать предсѣдателю. Она, бросивъ негодующій взглядъ на адвоката, почти сердито, нѣсколько рѣзкимъ тономъ сказала предсѣдателю:
— Я не клеветать сюда пришла на невиннаго человѣка, а оправдать, потому что не онъ, а…
Предсѣдатель спросилъ, перебивая ея рѣчь, не желаетъ ли кто-нибудь сдѣлать еще какой-нибудь вопросъ свидѣтельницѣ.
— Голубчики мои, да чего же еще спрашивать-то? — быстро заговорила она, обводя всѣхъ глазами. — Я, я одна кругомъ виновата. Расхвасталась богатствомъ при голодномъ, да еще дала ему всего…
— Вы можете идти, — началъ предсѣдатель.
— Нѣтъ ужъ, господинъ предсѣдатель, — торопливо перебила она его:- никакъ не могу я уйти, пока камня съ моего сердца вы не снимете…
Ее настоятельно попросили сѣсть.
— Да совѣсть-то есть же у васъ! — вырвалось у нея изъ груди восклицаніе, и по ея старому, раскраснѣвшемуся лицу покатились слезы.
Защитникъ отыскалъ меня глазами и одобрительно кивнулъ головой съ веселой и насмѣшливой улыбкой…
Меня немного удивила рѣчь прокурора: сухая, короткая, вялая, она была сказана какъ бы нехотя, поневолѣ защитнику было легко говорить противъ такого обвинителя, и онъ блеснулъ чувствительными фразами и мрачными картинами, точно декламируя не то ловко написанный фельетонъ, не то талантливо скомпанованную передовую статью. Заканчивая этотъ фейерверкъ блестящаго краснорѣчія, онъ неожиданно произнесъ: